Карандаш, извлекаемый на прогулке, дает беглые, легкие как пунктир зарисовки. По сути дела, какую бы форму ни принимали создаваемые Вальзером этюды — форму анекдота, сказки, очерка, диалога, воспоминания — это всегда дневник, лирическая форма исповеди, самопризнания. Для Вальзера такая, субъективно-лирическая, исповедальная форма была делом не головного убеждения, а естественным и само собой разумеющимся свойством писательской натуры. Читая, думая, вглядываясь в жизнь людей, он все мерил на собственный аршин, и даже начав описывать кого-нибудь постороннего, тут же наделял его собственными чертами («История Хельблинга»). При устойчивости возникавшего таким образом типа героя никакой социальной типологии не получалось: выходила несколько странная смесь своего и чужого, а реалистически метко схваченный образ вдруг окутывался неким романтическим ореолом. Тот же обуянный «образовательным зудом» домогательства денег и титулов Хельблинг никак не укладывается в типаж западного служащего двадцатых годов (в изображении Фаллады, Кестнера, Брехта), потому что автор придал ему лукаво-наивные и трогательно-целомудренные — свои собственные — черты неисправимого мальчишки-школяра.
Свою судьбу, свой духовный путь, свою душевную структуру Вальзер проецирует и на тех писателей, о которых пишет — будь то близкие ему по настроению романтики или, например, Достоевский. Потрясенный «Идиотом», Вальзер записывает в блокнот свои впечатления. На Достоевского в это время в странах немецкого языка, как и вообще в Европе, повальная мода, и на какое только витийствующее словопрение не подвигнул русский писатель Музиля, Гессе или Томаса Манна. Ничего подобного у Вальзера («Великие общечеловеческие идеалы никогда не увлекали меня… моя жизнь состоит из мелочей»: «История Хельблинга»). Вальзер ищет, какое место он, Вальзер, мог бы занять среди героев романа, и сокрушается, что места ему, по его малости, в мире грандиозных страстей не находится.
«Маленькие поэмы», «Малая проза» — так называются его книги десятых годов. И о писательской миссии он самого скромного мнения. Он любуется воинствующим пацифизмом Гессе в годы первой мировой войны, но не может его разделить, потому что, как он признается в письме к Гессе, не верит в то, что мир могут изменить «сто тысяч Гамлетов». Это не мешает ему, впрочем, высказать свою точку зрения на шовинизм и милитаризм со всей прямотой и резкостью (очерк «Баста»).
То ли вынужденно, то ли по привычке, но и в Цюрих по делам он отправляется пешком, тратя несколько дней на дорогу. Останавливался там в дешевой меблирашке на Шпигельштрассе — той самой, где жил когда-то в эмиграции немецкий писатель и революционер Бюхнер. Теперь на той же улице с Вальзером соседствовал русский эмигрант, обитатели дома говорили, будто известный революционер. Позднее, в двадцатые годы Вальзер увидел в газете портрет Ленина и узнал в нем человека, с которым раскланивался в булочной на Шпигельштрассе.
Вряд ли кто-нибудь во всем Биле вел жизнь более неприметную и однообразную. Лишь однажды случай напомнил о промелькнувшей берлинской феерии. На гастроли в Биль приехала труппа во главе с блистательным Моисси. Актер высмотрел в зале Вальзера и в антракте бросился ему на шею — им было что вспомнить. Горожане потом долго судачили, удивляясь, откуда могут быть такие экстравагантные знакомства у их скромного земляка.
Во время войны и в годы инфляции после нее жить литературным трудом было все труднее. О субсидиях и авансах не приходилось даже мечтать. Наконец, на грани полной нищеты он был вынужден искать какую-нибудь службу, что было тоже непросто. В 1921 году освободилось место библиотекаря в бернском архиве и Вальзер по протекции друзей его занял.
От места, впрочем, он вынужден был отказаться, но в Берне остался. Город устраивал его том, что в нем не было у него знакомых. Восемь лет, там проведенных, составили четвертый, бернский — после цюрихского, берлинского, бильского — период его творчества. Это были годы заката. Писалось все труднее, а сбывалось написанное все хуже. За все двадцатые годы у Вальзера вышла всего лишь одна книга — сборник «Роза» у гамбуржца Ровольта в 1924 году. Это были этюды, наброски, дневниковые заметки и зарисовки, которые широкого читателя могли заинтересовать еще меньше, чем его прежние книги. Редактор «Нойе цюрихер цайтунг», газеты, в которой он долгие годы регулярно печатался, вынужден был прервать с ним сотрудничество из-за многочисленных протестов читателей — они желали видеть в газете какой-нибудь остросюжетный роман, а не бессюжетную, больше на стихи похожую, клочковатую прозу с непременными, надоевшими обывателю обличениями — вроде тех, что содержал его очерк «Баста». Вальзер попытался даже потрафить вкусу публики и в 1925 году написал «криминальный» роман «Разбойник», но себя пересилить не смог: и обличений в романе было предостаточно, в частности давних недругов, все тех же эстетов-фарисеев, и сюжет был слишком размыт непопулярными во времена «новой деловитости» лирическими излияниями. Роман не нашел издателя.
Нервных сил писание занимало все больше, перерывы между отдельными вещами становились все продолжительнее. Зато расцветает переписка — к двадцатым годам относится, пожалуй, самая блистательная часть его эпистолярного наследия. И если очень трезво смотреть, — самая чудаковатая, донкихотская. Наряду с Фридой Мермет у него появляются еще две корреспондентки, обе еще очень юного, девического возраста — семнадцатилетняя служанка и ее ровесница, гимназистка, которую Вальзер никогда не видел, но с которой состоял в долгой и весьма пылкой переписке. Что-то юношеское, почти инфантильное было в нем неистребимо.
Большая часть напечатанного Вальзером в двадцатые годы появилась в пражских газетах благодаря его старому поклоннику Максу Броду. Появились и новые, отчасти влиятельные в литературных кругах почитатели — такие, как прозаик Альбин Цоллингер или критик Маис Рихнер — крупнейший швейцарский критик XX века, вполне отдававший себе отчет в том, с писателем какого значения он имеет дело. В одной из рецензий Рихнер назвал Вальзера «Шекспиром крохотной прозы»: забавная рифма ситуаций, если вспомнить о мюнхенском прозвище писателя в его юные годы. Чуть позже в творчество Вальзера буквально влюбился писатель Карл Зеелиг, много сделавший для того, чтобы привлечь внимание общественности к непризнанному и незаметному мастеру швейцарской прозы. Благодаря усилиям молодого поколения возможности печататься, вероятно, и расширились бы, но силы были уже на исходе. Родственник одного из писателей заведовал психиатрической клиникой в окрестностях Берна. Посоветовавшись с Лизой, Роберт Вальзер решил, что этот приют может стать для него надежным убежищем от непосильных забот и волнений. С 1929 года временно, а с 1933 года постоянно он до самой смерти жил в клинике. Ничего не писал, кроме писем, читал только Дюма, Жюля Верна и прочую необременительную для головы литературу, каждый день ходил в горы. Конечно, то была не болезнь — позже это установила и медицинская экспертиза. То была смертельная усталость человека, отдавшего все свои душевные силы литературе — и не дождавшегося ответного отклика, который мог бы эти силы обновить.
Вальзер провел в клинике почти столько же лет, сколько и его любимец Гёльдерлин в своем вынужденном заточении. Но аналогия напрашивается совсем другая. Она, правда, из области шахмат, но рискнем все же ее привести, помня о том, что любителей этой мудрой игры в нашей стране миллионы. Ровно столько же лет и именно те же самые годы провел в бельгийской лечебнице для душевнобольных великий польский шахматист, чемпион России предвоенных лет Акиба Рубинштейн. Он был вполне в здравом уме и отдавал себе отчет в своих поступках, но только весь пугливо сжимался и затихал, когда кто-нибудь неосторожно напоминал ему о шахматах. Партии, оставленные им миру, отличаются редким изяществом, естественностью, ясностью, простотой, которые доступны только «натуральному таланту». История культуры знает множество самых неожиданных параллелей…