Здесь, в пансионе Беньяменты, мы учимся испытывать и переносить утраты, то есть мы упражняемся в том, без чего любой человек, каким бы значительным он ни был, останется ребенком, чем-то вроде плаксивого кутенка. Мы, воспитанники, ни на что не надеемся, нам строжайше запрещено пестовать в груди своей какие-нибудь надежды, и в то же время мы совершенно спокойны и не унываем. Как такое могло случиться? Не парит ли какой ангел-хранитель над нашими аккуратно причесанными головами? Не знаю. Может быть, мы не знаем забот и не унываем, потому что ограниченны? Тоже возможно. Но разве от этого веселие и бодрость наших сердец значат меньше? Разве можно назвать нас глупыми? Мы в вечном движении.
Подсознательно или осознанно, но мы на многое обращаем внимание, ко многому воспаряем, во все стороны рассылаем свои ощущения за опытом и наблюдениями. Многое способно нас утешить, потому что мы люди ищущие, прилежные и не слишком высоко себя ценим. Кто ценит себя высоко, тот не может быть застрахован от терзаний и унижений, потому что человеку уверенному всегда встретится на жизненном пути то, что поколеблет его уверенность. В то же время мы, ученики, вовсе не лишены достоинства, но это очень, очень подвижное, маленькое, юркое и ползучее достоинство. Мы то снимаем, то надеваем его снова, смотря по обстоятельствам. Дети ли мы природы или продукты культуры, то есть чего-то более высокого? И этого я не знаю. Зато одно знаю наверное: мы ждем! И в том наша ценность. Да, мы ждем, прислушиваясь к жизни, прислушиваясь к пустыне, именуемой миром, прислушиваясь к бушующему морю. Фукс, кстати, оставил школу. Чему я весьма рад. С этим человеком я не желаю знаться.
Я имел разговор с господином Беньяментой, то есть это он имел со мной разговор. «Якоб, — сказал он мне, — скажи, не кажется ли тебе, что жизнь, которую ты здесь ведешь, очень бедная жизнь, очень, очень бедная? А? Я хочу знать твое мнение. Говори без обиняков». Я предпочел промолчать, но не из упрямства. Упрямства во мне давно никакого не осталось. Но я молчал, словно бы говоря: «Сударь, позвольте мне промолчать. На подобный вопрос я мог бы дать только непристойный ответ». Господин Беньямента внимательно посмотрел на меня и, я думаю, понял, почему я молчу. Так и было, потому что через некоторое время он улыбнулся и сказал: «Не правда ли, Якоб, ты удивлен тому, как лениво и вроде бы отрешенно живем мы здесь, в пансионе? Не так ли? Ведь ты обратил на это внимание? Но я вовсе не хочу подловить тебя на опрометчивом ответе. Я должен тебе кое в чем признаться, Якоб. Я, знаешь ли, считаю тебя умным и порядочным молодым человеком. Можешь в ответ на это дерзить. И еще я испытываю потребность открыть тебе, я, твой директор, желаю тебе добра. И еще одно, третье признание. Странным, невероятным, каким-то стихийным образом ты мне полюбился. Ну вот теперь ты станешь дерзить, не правда ли, Якоб? Не правда ли, ты будешь третировать меня после того, как я открылся? И ты покажешь свой норов? Ведь верно? Верно?» Оба мы, он, бородатый мужчина, и я, мальчишка, смотрели друг другу в глаза. Это походило на внутреннюю борьбу воли с волей. Я уж хотел было открыть рот, чтобы сказать что-нибудь раболепное, но сумел совладать с собой и промолчал. И тут же заметил, что по гигантскому телу директора словно бы пробегает мелкая дрожь. С этого момента между нами как будто возникла какая-то незримая связь, я чувствовал это, не только чувствовал, но и знал. «Господин Беньямента уважает меня», — сказал я себе и вследствие этой, осенившей меня, как молния, мысли я счел приличным и даже необходимым промолчать. Увы мне, если б я сказал хоть слово. Одно-единственное слово низвело бы меня до уровня маленького, забитого воспитанника, в то время как я только что был возведен в сан свободного и достойного человека. Все это в миг открылось моей интуиции, и теперь я знаю, что она не ошиблась. Я вел себя верно… Директор подошел ко мне вплотную и сказал: «В тебе есть что-то значительное, Якоб». Он сделал паузу, и я понял почему. Он хотел видеть, как я себя поведу. Я заметил это, поэтому не шевельнул и бровью, а прямо и неподвижно как истукан смотрел перед собой. Потом мы снова посмотрели друг на друга. В моих глазах была строгость и твердость. Мне бы хотелось смеяться от радости, но я изображал холодность и равнодушие. Но в то же время я видел: он доволен моим поведением. Наконец он сказал: «Ступай, мой мальчик, займись чем-нибудь. Поработай. Или поговори с Краусом. Ступай». Я низко, как и всегда, поклонился и вышел. В коридоре — это входит уже в привычку — я опять остановился и прижался ухом к замочной скважине. Но в комнате было тихо, ничто там не шевелилось. Я тихо и счастливо рассмеялся как идиот, а потом отправился в класс, где в полумраке, выхваченный полосой света от коричневатого абажура настольной лампы, сидел в одиночестве Краус. Я долго стоял на пороге. В самом деле, очень долго, потому что было во всем что-то такое, чего я не мог понять. Чувство было такое, будто я дома. Нет, чувство было такое, будто я еще не родился, будто я погружен в теплые воды утробы. Вокруг теплынь и все расплывается перед глазами, как в море. Я подошел к Краусу и сказал ему: «Слышь, Краус, я люблю тебя». В ответ он пробурчал что-то насчет глупостей. И я быстро ушел к себе. Что теперь? Останемся ли мы друзьями? Друг ли мне господин Беньямента? Во всяком случае, между нами особые отношения, но какие? Не хочу и вникать, запрещаю себе это. Хочу оставаться легким, ясным, незамутненным. Прочь мысли.
Места у меня все еще нет. Господин Беньямента говорит, что ищет. Говорит он это суровым тоном властелина и добавляет: «Что такое? Не терпится? Все будет. Жди!» О Краусе поговаривают, что он скоро уйдет от нас. Уйти — это у нас такое профессиональное смешное выражение. Неужели Краус скоро уйдет? Надеюсь все же, что это лишь слухи, маленькие местные сенсации. И среди нас, воспитанников, в ходу бывают иной раз слепленные из воздуха утки, как в какой-нибудь бульварной прессе. Мир, как я замечаю, всюду одинаков. Между прочим, я снова был в гостях у брата моего Иоганна фон Гунтена, и этот человек отважился вывести меня в общество. Я сидел за одним столом с богатыми людьми и никогда не забуду, как себя вел. На мне был старый, но все еще импозантный сюртук. Сюртуки придают вес человеку и увеличивают его возраст. Вид у меня был, как у человека с двадцатью тысячами годового дохода, самое маленькое. Я говорил с людьми, которые повернулись бы ко мне спиной, ежели бы догадались, кто я. Меня поощряли улыбками женщины, которые, если б им сказать, что я всего-навсего воспитанник пансиона, облили бы меня презрением. А меня удивил мой аппетит. Как славно можно поесть за богатым столом! Я смотрел, как действуют другие, и талантливо подражал им. Отвратительно. Я испытываю нечто вроде стыда, вспоминая, с каким довольным лицом ел и пил там, то есть в их кругу. Никаких изысканных манер я не заметил. Напротив, было видно, что меня принимают за робкого юношу, в то время как, на мой взгляд, меня так и распирало от наглости. Иоганн хорошо ведет себя в обществе. У него легкая и приятная повадка человека, который кое-что значит и знает об этом. Его поведение как бальзам для глаза, который за ним наблюдает. Может, я слишком хорошо отзываюсь о нем? О нет! Я вовсе не влюблен в своего брата, но я пытаюсь смотреть на него объективно. А может, это все-таки любовь? Пусть. Прекрасный вечер провели мы потом и в театре, но не хочу об этом распространяться. Изящный сюртук потом пришлось снять. О, как приятно походить в одежке респектабельного человека, повертеться в ней! Да, да, повертеться! Так оно и есть. Там, в кругу людей образованных, только и делают, что вертятся да прихорашиваются. Потом, приплевшись в пансион, я снова облачился в свой костюмчик воспитанника. Мне нравится здесь, я это чувствую теперь, когда-нибудь буду с тоской вспоминать о заведении Беньяменты, когда-нибудь, когда я стану человеком значительным, но ведь я никогда, никогда не буду человеком значительным, меня прямо-таки бросает в дрожь от моей неколебимой уверенности в этом. Когда-то настигнет меня удар и одним махом покончит со всеми этими смятениями, и с тоской, и с незнанием, с благо- и с неблагодарностью, с ложью и самообольщением, будто что-то знаешь, хотя на самом деле ничего не знаешь об этом мире. Но жить все равно хочется, и все равно как.