Его не звали больше Давид Мара. Он именовался теперь Давыдом Ивановичем Будри. Это изменение имени и фамилии объяснялось не только тем, что бывший гражданин города Женевы с 1806 года стал официально подданным русского императора.
Не было ничего удивительного в том, что Давид, сын Жана, стал в России Давыдом Ивановичем. Но название маленького, почти неведомого в России швейцарского городка, заменившее подлинную фамилию бывшего швейцарского радикала, скрывало за собой весьма многое.
Поступив на цареву службу и не без успеха продвигаясь по служебной лестнице, обретя ряд орденских лент и чин коллежского советника, бывший гражданин Швейцарской республики ни на минуту не забывал, что он остается братом столь знаменитого человека, что самое имя его нельзя было произносить, — настолько оно казалось страшным и даже кощунственным.
Сейчас трудно установить, когда именно Давид Мара решился отречься от имени своего отца и брата; имеются сведения, что это произошло в 1793 году; по свидетельству Пушкина, «Екатерина II переменила ему фамилию по просьбе его…». Очевидно, неудобства, проистекающие оттого, что он носил ту же фамилию, что и ставший знаменитым Жан Поль Марат, он в возрастающей степени ощущал по мере того, как росла слава Друга народа.
Но, отказавшись от своей кровной, унаследованной от предков фамилии и решившись замаскировать ее таким именем, которое бы никак, фонетически во всяком случае, не напоминало страшного имени Марата, бывший радикал, может быть, не без тайного озорства и злорадства выбрал название того безвестного городка, в котором родился его страшивший всех брат, — Будри.
Кавалер де Будри, затем Давыд Иванович Будри, профессор патронируемого самим императором Александром Царскосельского лицея, мог спокойно продолжать свое неспешное восхождение по лестнице служебной иерархии, не опасаясь, что кто-либо узнает в нем брата «цареубийцы» и самого ненавистного монархам и господам вождя «страшной революции» восемнадцатого столетия.
Но один из лицеистов, учеников Давыда Ивановича Будри, относившийся именно к этому своему учителю с искренними симпатиями и уважением, Александр Пушкин, позднее записал: «Он очень уважал память своего брата».
Действительно, этот внешне несколько мешковатый и старомодный профессор словесности, умевший и начальству угодить и написать специальное посвящение царю Александру на изданной им французской грамматике, этот не лишенный ловкости придворный был вовсе не прост и при более близком знакомстве оказывался совсем не тем, чем он представлялся с первого взгляда.
Былой демократ и радикал, оказавшись в необходимости приспосабливаться к окружавшему его миру самодержавно-крепостнической России, в тайниках своей души сохранял теплую память о бурных днях своей мятежной молодости, о родственных связях, которые ему — наедине с самим собой — отнюдь не казались столь крамольными.
Обо всем этом, оставшемся для него самым дорогим на всю жизнь, нельзя было вслух говорить, нельзя было даже вспоминать. Коллежский советник Давыд Иванович Будри, никогда бы не решился назвать себя громко тем именем, которое звучало в тиши для него так гордо — Давид Марат.
Впрочем, от некоторых своих учеников, пользующихся полным его доверием — в их числе был и юный Пушкин, — он не считал нужным скрывать ни своих былых связей со знаменитым братом, ни своего образа мыслей» Во всяком случае, Пушкин в своей небольшой заметке о Будри упомянул и об его рассказах о брате и отметил не только его «наружность, напоминавшую якобинца», но и «демократические мысли» профессора французской словесности.
Но об этом Давыд Иванович Будри мог говорить лишь с избранными, и очень редко.
Биографы Пушкина, исследователи лицейского периода его жизни отмечают, что с наибольшим интересом и вниманием он слушал лишь лекции Будри и другого «словесника» — Кошанского.
К чести Давида Мара-Будри следует отнести и то, что он, отличаясь большой строгостью в оценке знаний и способностей лицеистов, сумел понять и высоко оценить дарование будущего великого русского поэта. Уже подводя итоги за первый год лицейского обучения, Будри дал такое заключение о Пушкине: «Считается между первыми во французском классе; весьма прилежен; одарен понятливостью и проницанием».
Но, видимо, отношения между профессором французской словесности и какой-то частью его учеников (надо полагать, лучших, тех, кого он ценил и кому доверял), не ограничивались только узкоакадемической сферой.
Не сохранилось никаких проверенных фактов или достоверных сведений, позволяющих составить мнение о других членах семьи — детях Жана и Луизы Мара.
Все, что известно о Мари, об Анри, о Жане Пьере, — это даты их рождения и смерти (об Анри даже нет точных данных о времени его смерти). Жан Пьер, по утверждениям Шевремона — самого добросовестного и осведомленного биографа Ж. П. Марата в девятнадцатом веке, стал впоследствии владельцем предприятия, производящего часовые стрелки и компасы. Этого слишком мало, чтобы составить хоть приблизительное представление о человеке.
Само отсутствие сведений о трех младших членах семьи Жана Мара является в известной мере их характеристикой. Видимо, и Мари, и Анри, и Жан Пьер были рядовыми, ничем не примечательными гражданами Швейцарской республики.
Но как ни велики были различия в жизненной судьбе Жана Поля, Альбертины и Давида Мара, все же то общее, что в разной мере сказалось в биографии каждого из них, в какой-то мере характеризовало и их родителей и всю семью в целом.
Скупые слова автобиографии Жана Поля Марата: «Благодаря счастью, далеко не всеобщему, я имел возможность получить чрезвычайно примерное воспитание в родительском доме», короткое замечание его о том, что мать развивала в нем чувства любви к справедливости, — эти слова в действительности наполнены глубоким содержанием.
Даже то сравнительно немногое, что мы знаем о семье Жана Мара, позволяет заключить, что это была добрая, хорошая семья интеллигентных тружеников, воодушевленная передовыми для своего времени идеями и убеждениями, ласковым словом («Я никогда не подвергался наказаниям», — писал Жан Поль Марат) старавшаяся внушить их своим детям.
Такова была ближайшая — семейная — среда, которая окружала маленького Жана Поля, когда он начинал свои первые шаги в жизни.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ГОДЫ УЧЕНИЧЕСТВА
Детский мир Жана Поля Мара до десятилетнего возраста был ограничен маленьким городком Будри.
В 1754 году семья переехала в Невшатель, и горизонт Жана Поля сразу раздвинулся. После игрушечного Будри Невшатель показался большим и прекрасным городом. Длинные улицы, широкие площади, казавшиеся очень высокими трех-четырехэтажные дома, здание ратуши, исполненное строгости и величия, бескрайные берега озера, омывающего город, белые, вздутые ветром паруса на подвижной ряби воды стального цвета…
А что было по ту сторону озера, там, где смутно обозначалась гряда уходящих в небо Альпийских гор?
Но горизонт маленького Жана Поля становился все шире не только потому, что он увидел неведомый ему раньше и казавшийся огромным незнакомый мир.
В раннем детстве мальчик был физически слаб. «Я не знал ни буйства и безрассудности, ни игр детства», — писал он позднее. Он легко и прилежно занимался, благо к этому его поощряли родители, много читал, был склонен к наблюдениям и размышлениям.
Под влиянием матери в сознании мальчика рано определились понятия добра и зла, хорошего и плохого.
Многим позже Марат вспоминал о своем детстве: «Я имел уже нравственное чувство, развитое к восьми годам; в этом возрасте я не мог выносить злых намерений, направленных против ближних; возможная жестокость возбуждала мое негодование, и всегда зрелище несправедливости вызывало усиленное биение моего сердца, воспринималось как чувство личной обиды».