Так через о. Ферапонта мне открывалась тайна монастырских рассветов, когда первыми Бога славят монахи, а потом просыпаются птицы.
Полюбил я монастырскую жизнь и возмечтал о себе: «Уйду, — говорю о. Ферапонту, — в пустыню и буду поститься, как древние». — «А чего, говорит он, в пустыне поститься? Там и так нечего есть. Вот ты попробуй поститься в трапезной, где всего полно, тогда и будешь постник». В тот день в подражание пустынникам я решил не есть. Хожу с показательно-постной миной, а о. Ферапонт положил себе творогу со сметаной, смотрит на меня, улыбаясь, и ест. Между прочим и я поел. Однажды отец келарь устроил нам пир — выдал на обед сыр, рыбу, яйца. У меня глаза разбежались: «Чего бы вы брать?» — «А чего выбирать? — говорит о. Ферапонт, — в желудке все перемешается». Налил себе рассольника, добавил туда каши, туда же вылил компот и ест. «Отец Ферапонт, как ты можешь такую гадость есть?» — «Да ведь нам же лишь бы брюхо набить, — отвечает он. — Так чего уж на свой счет обольщаться?»
В другой раз на обед было тоже много лакомств, но на второе была овсянка, а я ее с детства не выношу. «Терпеть, — говорю, — не могу овсянку!» — «Я то-же», — отвечает он. А сам, смотрю, лишь овсянки поел и даже от сливочного масла отказался. «Хорошее, — говорит, — мы охотно едим. А вот попробуй из любви к Богу есть то, что не нравится».
Однажды ранней весной гуляли мы с о. Ферапонтом в нашем оптинском лесу, и он часа два рассказывал по следам оставленным на снегу, кто здесь обитает. «Вот, — говорит, — заяц пробежал, вот лиса мышкует, а тут косуля кормилась».
Еще других зверей он называл, но я в зверях не разбираюсь. Вдруг он увидел медвежий след и говорит так счастливо: «Ми-ишка!» Посмотрел внимательно и сказал: «Шатун, похоже. Недавно здесь проходил». Еще посмотрел и говорит: «Только что здесь был. Рядом медведь». Тут мы с ним развили такую скорость бега, что вскоре были в скиту.
А еще помню, как о. Ферапонт с паломником Николаем Емельяновым пойти в лес и наловили полный мешок ежиков. Ночью ежики бегают по келье, играют, а о. Ферапонт смотрит на них и смеется. Обычно он был серьезный, и лишь глаза порой улыбались. А тут, смотрю, лицо у него детское-детское.
Оказывается, ежики нужны были на склад, чтоб крыс и мышей гонять. Отобрал о. Ферапонт для склада самых ловких, а остальных в лес отнес.
Показал я о. Ферапонту, как четки плести, а дня через три он меня уже переучивал: «Не так надо плести, а вот так». Точно так же было на просфорне, куда о. Ферапонта перевели следом за мной. Научил я его печь просфоры. Сам я этому делу долго учился, а он уже через два-три дня пек просфоры лучше других. Особенно трудно испечь Агничную просфору, чтобы не потрескалась печать. Я полгода боялся за нее браться, а у о. Ферапонта она сразу вышла безукоризненной.
У него был талант учиться новому. Вот, например, глядя на резчиков, он научился и стал хорошим резчиком по дереву. Причем любое дело он делал очень тщательно. Особенно это касалось книг. Помню, он выискивал и конспектировал все об Иисусовой молитве. У него была груда пухлых блокнотов с выписками. А однажды он отложил их в сторону и сказал: «Все это делом надо проходить».
Так он и святых Отцов изучал. Прочтет книгу, выпишет оттуда что-то главное и повесит эту выписку на стене, часто перечитывая ее. У него все стены в келье были в выписках. Все мы читали, наверно, одни и те же книги о монашестве, а о. Ферапонт прочел и исполнил.
Старшим на просфорне у нас был тогда игумен Никон, и вот осенью паломники привезли ему много варенья — три трехлитровых банки, пять литровых да еще баночки помельче. С этим вареньем все пили чай. Но однажды о. Никон обнаружил, что варенье в тепле начало портиться и расстроился: «Люди старались, везли, а у нас пропадет». Тут вошли в просфорню о. Ферапонт с о. Паисием, подходят к о. Никону под благословение. А он, благословляя их, говорит: «Садитесь и ешьте варенье за послушание, а то, боюсь, пропадет».
Ушли мы из просфорни в трапезную. Возвращаемся, а они уже половину варенья съели — это же несколько банок. Отец Никон опешил: «Вы что — с ума сошли!?» А они отвечают: «Батюшка, но вы же сами благословили. Вот мы и ели за послушание».
Я не знаю, что было бы со мной, если бы в юности не было рядом о. Ферапонта и о. Трофима. Они были для меня как старшие братья, простые и веселые. А я был тогда жутко серьезный и напыщенный.
Помню, я любил, выйдя из скита, этак размашисто-картинно перекреститься на Святые врата и положить земной поклон — желательно, на глазах у экскурсии: пусть, думаю, дивятся, до чего благочестивая молодежь у нас! А о. Ферапонт все вздыхал при виде моего благочестия: «Саша, ну что ты молишься, как фарисей? Ты молись незаметно, чтобы не видел никто».
А еще был случай — жил тогда в скиту бесноватый паломник и такое вытворял, что лучше не рассказывать. Однажды, когда он бесновался, я этак властно, как подвижник, осенил его размашисто крестным знамением, правда, криво. Бесноватый захохотал и говорит каким-то не своим голосом: «Бес смеется над тобой». Отец Ферапонт был при этом, и я спрашиваю его: «А почему бес смеется? Оттого, что криво перекрестил, да?» А о. Ферапонт опять вздыхает: «Саша, ты не других, а себя крести». Позже об этом времени и об уроках о. Ферапонта я написал стихотворение:
Все это было. Монахом я не стал, потому что понял: я могу лишь обезьянничать, подражая внешнему монашеству, а внутреннее монашество — это совсем другое. Возможно, я и пошел бы по этому внешнему пути, потому что нет для меня идеала выше, чем наше православное монашество. Но всю мою юность возле меня были о. Ферапонт и о. Трофим, а рядом с ними фальшивить нельзя. В них была такая глубина жизни в Боге — без тени ханжества, внешней набожности и фарисейства, что однажды я понял: они монахи с могучим монашеским духом, а я, к сожалению, нет.
Вспоминать о смерти братьев до сих пор так больно, что про убийство мы обычно старались не говорить. Помню, келарь монах Амвросий проспал убийство. Идет днем в трапезную на послушание такой радостный, что все догадались: он не знает еще. Но никто не решался ему сказать. Послали мальчика из местных: «Скажи о. Амвросию, что…» Отец Амвросий как-то сразу согнулся, отпросился с послушания и заперся в слезах у себя в келье. Многие тогда сидели по кельям взаперти или ходили на послушание с красными глазами.
Помню, чтобы как-то справиться с переживаниями, я ушел в лес. Иду по лесной дороге, и вдруг выезжают рокеры на мотоциклах, выкрикивают оскорбления и кружат вокруг меня, наезжая колесами. Они были нетрезвые и будто бесновались. И тут я впервые взмолился новомученикам, умоляя их помочь. Что произошло дальше, мне до сих пор непонятно — я сделал всего три шага и очутился далеко от мотоциклистов, на совершенно другой лесной дороге. Потом я специально проверял — там от одной дороги до другой не меньше, чем полкилометра, и в три шага их не пройти.
А вот еще случай. Однажды я впал в искушение и говорю Трофиму: «Все — ухожу из монастыря!» А он улыбается: «Подожди меня — вместе уйдем!» Шутка шуткой, но так оно и вышло. Сразу после смерти братьев меня перевели в хорошую вроде бы келью, но я в ней извелся: соседи попались говорливые, причем народ постоянно менялся. Как раз к этому времени выяснилось, что монашество мне «не по зубам», и батюшки настраивали меня поступать в мединститут. У меня родители врачи, и я хотел быть врачом. Но где тут готовиться? Ни сна, ни покоя — одно искушение! Пошел я по старой памяти к братьям, но теперь уже на их могилки, и пожаловался им, как живым. Возвращаюсь с могилок, и вдруг один местный житель сам предлагает мне бесплатно отличную отдельную комнату в его двухкомнатной квартире тут же за стеной монастыря. Так я и жил в этой комнате безбедно, работая по послушанию в Оптиной и имея возможность заниматься, пока не уехал в Москву.