У меня их трое, сыновей. Старший — на Севере, прислал меховые сапоги из оленьей шкуры, весело расшитые. И телеграмму с правильными словами: «Так держать, отец».
Средний сын — в торговом плавании, у каких-то там зеленых мысов и тропиков. Тоже прислал телеграмму: «Так держать, отец». Сговорились они, черти? И по его поручению нам торт приволокли из ресторана, что и руками не обхватить.
А младшенький, Генка, кончил техническое училище и специальность заимел приличную — наладчик поточных линий и других сложных механизмов. Подарил мне, шельмец, иноземную куртку за две сотни — и носить страшно.
В четыре утра остались мы с Марией одни. Генка ушел спать в свою комнату, дом еще не проснулся, за окном мартовская темь… А мы сидим с Марией у разгромленного стола — ни слов сказать, ни руки поднять. Марии-то досталось, хотя она помоложе меня на пять лет и женщина крепкая, из новгородских. Правда, ее постигло расстройство: ушел я в свитере из натуральной шерсти, а вернулся в пиджаке из натуральной синтетики с орлистыми плечами. Она с перепугу стала его перетряхивать да перенюхивать, пока не выудила из кармана паспорт со сметаноподобной личностью на имя гражданина Арнольда Спиридоновича Чурочкина, что в переводе означает — наш кадровик.
Обнял я супругу:
— Высоко взлетел твой муж, Мария.
— Да, о таком уважении мы с тобой и не мечтали.
— И ты, Мария, со мной взлетела.
— Я, Коля, только поддерживала твои крылья.
Тридцать шесть лет вместе прожили. Что семью-то губит? Кроме всего прочего, губит ее однообразие. День за днем и год за годом одно и то же. Будни то есть. А скрепляет семью общее горе или общая радость. У нас с Марией они бежали друг за дружкой, как вагончики. Сперва медовый годок был — радость; потом война — горе; потом сын первый родился — радость; потом голоду хватили; потом второй родился; Мария болела; квартиру получили; третий сынок…
— Коля, с сегодняшнего дня тебе шестьдесят, учти.
— Ну и что такого?
— Поостерегись теперь.
— Мария, улицы перехожу с оглядкой, — прикинулся я непонимахой.
— Не про улицы речь.
— А про что?
— Коля, все люди как люди, а ведь ты как черт на блюде.
— Ничего себе угощеньице на праздничек.
— О тебе же беспокоюсь. Вспомни, в прошлом годе в сердце кольнуло…
— Это я блок вздымал.
— Поберегись, Коля. С сегодняшнего дня ты официально старик.
Не знаю, стал ли я с этого дня стариком, но в седьмой десяток шагнул.
Если выражаться грамотно, то в моей бригаде нет никаких мотористов и автослесарей, шинщиков и окрасчиков. Мы — бригада и в бригаде все делаем сообща. Так и задумано. Дают нам машину, будто она с крутых горок кувыркалась, а мы вертаем ее, как с капитального ремонта. Трещины в блоках варим, кабины выпрямляем, детали сами точим… Это положено делать на заводе, а мы вот сами, поскольку каждый овладел всеми ремонтными специальностями. Скажем, повсюду нехватка автослесарей, а нам они не нужны — мы все автослесаря.
Только стал я замечать, что ребята меня оберегают — от ремонта ходовой части, от чего тяжелого… Особенно после моего именитства. Все ж таки стариком считают.
Человек состоит из души да тела, которые живут в согласии. Как говорится, в здоровом теле — здоровый дух. Но бывает, что тело молодо, а душа от старости сморщилась. Тогда пиши пропало — это что новенький самосвал без горючего. Бывает и наоборот: тело стареет, а душа нет. Это получше, поскольку душа может позаботиться о теле. Старички, которые делают зарядку, купаются в прорубях, бегают наперегонки, — это все ихние молодые души подтягивают дряхленькие тела.
Вот такое и подобное сказал я своим ребятам: мол, тела и духу во мне навалом, посему прошу соблюдать равенство. И лет, мол, мне не шестьдесят, а тридцать пять. Они было засмеялись, а я им байку поведал — мне один мужик в гастрономе рассказал…
…Женщине девяносто годов, а глаза лучистые, фигура крепкая, кожа натянутая, голос колокольчиком… Мужики к ней сватались. Корреспонденты со всех концов, ученые, желающие и любопытные долго прожить. Она секретов не таила. Мол, по утрам купаюсь, по вечерам умываюсь. Телевизор не смотрю, транспорт не признаю. Не пью водку, не ем селедку. И все обязательно сырым — молоко, турнепс, копченую колбасу… Ну и выяснилось, что она жулик первый сорт, а лет ей сорок. Судили, поскольку самочинно присвоила себе почетное звание долгожителя. Ну?
Только это я кончил, как Валерка мне и говорит:
— Фадеич, у нас шпиона ищут.
— Какого такого шпиона?
— В проходной вывесил плакат.
— А что в плакате?
— Я не видел. Говорят, в черной рамке фамилии передовиков.
— Не передовиков, а всех начальников, — уточнил Кочемойкин.
— Не начальников, а в черной рамке череп и кости, — поправил Николай.
— А говорят, это повесил инопланетянин, — подал голос Эдик.
— Не болтай, — встрял молчаливый Матвеич. — Я сам видел: в черной раме нарисована зеленая поллитра, а вместо пробки у нее микроб.
— И не микроб, а голая женщина, изображенная розовой краской, — сказал Василий, от которого жена ушла к брюнету.
Только это хотел я провести беседу о вредности слухов и попутно выдать байку на ту же тему, как в нашем боксе возникла полупрозрачная фигура товарища Чурочкина, кадровика.
— Николай Фадеич, вы мне нужны…
Оказался я в его кабинетике. Лицо у Чурочкина хоть и белесое, но видно, что сегодня эта сметана на цементе замешана. Глаза тоже крепкие, строгие, как две пупырки торчат.
— Что это такое, Николай Фадеич?
Гляжу. На хорошем листе бумаги черная кайма, а в ней печатными, правда, чуть разномерными буквами, сообщается: «Три дня назад скончалась на шестьдесят шестом году жизни Анисья Петровна Колокольцева, известная всем нам под именем «Петровны», которая тридцать лет исправно торговала в буфете, была душевна и не обсчитывала. Память о ней не забудется. Группа товарищей».
— Это… некролог.
— Случаем, не знаете, кто написал?
— Знаю, случаем.
— Кто же?
— Я.
— Ну и что теперь скажете?
— Не хватает тут… «Царство ей небесное».
Порозовел-таки кадровик — думаю, от чувств ко мне.
— И все ваше объяснение, Николай Фадеич?
— А что? — как бы изумился я, хотя мне хотелось поговорить с ним о неправильной политике в вопросе некрологов.
— На каком основании вы повесили эту бумагу?
— Так ведь Петровна померла-таки.
— Этим занимается отдел кадров с профкомом.
— Чего ж вы не повесили?
— Она числится не у нас, а в тресте столовых.
— В прошлом годе уборщица Фомина померла. Чего ж не повесили?
— Николай Фадеич, некрологи вешаются на лиц известных и заслуживших.
— А чего ж тогда был некролог на Животовского? Мужик хреновый, в деле себя не показал, на предприятии работал без году неделя…
— Николай Фадеич! Да Животовский был главным инженером и кандидатом наук.
— Ага. Что касается одних и тех же моментов, то они одни и те же.
— Не понимаю я ваших деревенских присказок, Николай Фадеич.
— И понимать нечего. Помер этот Животовский — и с богом. А померла Петровна… Ребята третий день пищу жуют без всякого вкуса.
Кадровик смотрит на меня с усилием, поскольку хочет что-то сказать и не может: желание приспело, да слов на язык не село. А сказать ему необходимо, чтобы поучить. Себя-то он считает главным, а меня второстепенным. А я, само собой, наоборот.
Мужика, который имеет дело с бумагами, книгами, папками, да хоть и с машинами умными, то есть уже с продуктами людского труда… я такого человека считаю как бы невсамделишным, как бы полученным ненатурально для ненатуральной жизни. Мужику надобно иметь дело напрямую с землей и водой, с воздухом и солнцем, с железом и деревом. Может, и допускаю в этом суждении кое-какую промашку: сам-то имею дело с готовыми автомобилями да запчастями.
— Вот хочу повесить некролог насчет Сергей Сергеевича, директора, — помог я кадровику.