— А кто платит? — заерзал парень, отчего забор крякнул от угла до угла.
— Общество по охране пернатых.
Теперь Федька не волосами шевелил, а ушами — тут уж ветер с озера ни при чем. И глазки его заиграли, как вода под солнышком. Видать, он новый безмен, то есть бизнес, обмозговывал.
— Федя, я дружелюбно ответил. Ответь и ты: Наташка тебя любит?
Поскучнел он, как дохлый подлещик.
— А то как же?
— Сдается мне, Федя, что есть промеж вас некая тайна, а? — пустил я пробный шар.
И шар-то этот вроде бы угодил аккурат в Федькину личность — отвернулся он. И пошел к своему «Москвичу», чтобы заползти под него от меня подалее.
В субботу озеро застелило дымком — по берегу закурились бани. И мы свою затопили. Паша держал огонь, а я таскал в котел воду.
— Аистов своих не попаришь? — спросил Павел.
— Им некогда: она яйца нагревает, он ее лягушками обеспечивает.
— Какого рожна они лезут в деревню, а не гнездятся себе в лесу?
— Думаю, Паша, в древние времена аисты были домашней птицей.
— Выходит, они бывшие куры?
— Вполне может быть. А куры есть бывшие аисты.
— То-то вчера Нюркин петух на крышу взлетел…
Банька у Паши топится по-черному, самое что ни на есть приятное.
— Может, пивка плеснем? — спросил я.
— Барыня в шампанском купалась, да нам не осталось.
У Паши свой рецепт, от городского отличаемый. Веники он вяжет из четырех древес: березы, крапивы, вереска и смородины — все в пропорции. На каменку плещет настой из березы и смородины.
— Сразу видать, что веники свои, не сыпучие.
— Веник у меня еловый, а пар в бане хреновый, — отозвался Паша стишком.
Он веники замочил, на каменку плеснул, и образовался небесный дух: и березой тут, и хлебом, и смородиной, и дымком чуть-чуть, вроде как копченой колбаской. А про силу пара спрашивать ни к чему, без ушанки и не суйся — темя прожжет и уши отщиплет.
Конечно, готовая банька должна какое-то времечко постоять для полного равновесия воздуха. И вот когда это равновесие улеглось, мы с Пашей поддали жару в переносном смысле, поскольку в прямом смысле, как уже говорилось, было поддано заранее. Паша аж стонал, поминая бабку-ёжку и филидристику. Из меня тоже не одну слезу вышибло. Пока не израсходовали все силы, не потратили всю воду, не смылили по куску мыла и не обтрепали веников, мы не ушли. Ну а после баньки, сами понимаете, уделали мы самовар чаю с сахаром колотым.
Паша утерся полотенцем, сдвинул посуду, чихнул своим собачьим чихом и сказал определенно, но непонятно:
— Ты все одно тут вроде собеса…
«Вроде собеса» я понял: мол, помогаю кому, мол, от безделья маюсь. Знал бы мой друг Паша, что таким макаром гоню я мысли о Марии, жене моей, ныне проживающей одиноко в городе. «Вроде собеса» я понял, но что из этого вытекает?
— Коля, затеял я тут одно волокитство…
— Судебное?
— Не судебное, а любовное. В соседней деревне, в Кораблищах, от знакомого мужика жена в город сбегла. Окажи ему подмогу.
— За его женой, что ли, съездить?
— Слушай, бабка-ёжка! Мужик-то серый, не воевал. А ты в городе ошиваешься, мимо театров ходишь, болтать привык… Напиши-ка ей письмишко заместо него, а он опосля перепишет — и на почту.
Сует Паша мне тетрадку в клеточку. Письмишко, будь оно простое, заказное или любовное, написать нехитро, когда знаешь кому. А так получается какое-то заочное образование. К слову, образование у нас с Пашей такое: у него институт и академия, а у меня академия и институт. Говоря понятливее, десять классов на двоих. Хотя в любви образование только вредит — по себе знаю.
— А чего она сбегла?
— Из-за бабьей обиды. Мужик когда за воротник, когда работу на сеновале проспит…
— Тогда давай сочинять двумя головами.
— Ага, но мужик пугливый и просил фамилий не оглашать, — разъяснил Паша.
Я застругал химический карандаш, надрал из тетради листов и стал вспоминать что-нибудь подобное. С Марией мы не разлучались, оттого писем я почти не писал, вот только в войну. Правда, сыновьям черкать приходится, да и то больше пишет Мария. Иногда ручку беру — заявление в местком, жалобу в жилконтору, свои предложения в газету…
— Начинай с начала, — заторопил Павел.
— Начало и есть самое трудное…
— С чего-нибудь помягче, подушевнее.
— Тогда: «Моя дорогая кошечка…»
— За живое берет, — согласился Павел, — но сперва дай подходец: «Ты открыла конверт, а в конверте привет».
Я так и записал, мне тоже понравилось. И продолжил далее:
— «Будучи находясь в кромешном одиночестве, я потерял без тебя всякую сообразительность…»
Паша подскочил ко мне и заорал на всю избу:
— «Но тебя, свою супругу, ни на кого не разменяю и прошу, словесно и письменно: кончай филидристику и вертайся…»
А я:
— «Поскольку упомянутое кромешное одиночество приведет к погибели семьи…»
— «То оставайся моей курочкой, а я завсегда останусь твоим петушком», — прокричал Паша мне в ухо.
А я:
— «И хоть ты была, извини за откровенность, на положении жены, но жили мы с тобой, как две сестры».
— «Не токмо мата, но даже нехороших букв тебе не скажу, бабка-ёжка», — придумал Павел.
А я:
— «Вертайся, а то помру».
— Не так, — гаркнул Паша. — «Вертайсь, а не то удавлюсь».
— «Вертайся, а то удавлюсь с тоски», — подправил я.
— «Вертайсь, а не то удавлюсь сам и тебя удавлю», — подправил и Паша, перепарившись в бане.
— Зачем сразу обоих-то? — усомнился я в таком варварстве.
— Ага. «Вертайсь, а то сам не удавлюсь, а тебя удавлю…»
Тут я вспомнил любовный романс, который тоже начинался со слова «Вертайся». Значит, так: «Вертайся, я все прощу…» Но это подходяще для городского парня, а не для взрослого мужика из деревни Кораблищи.
— Паш, давай отпишем просто, как и надо. «Любимая моя жена, вертайся домой, а то картошка не посажена и белье не стирано…»
— Про картошку он и без тебя бы сварганил, — не согласился Паша и сгреб писанные мною листки. — Вот подпись нужна уважительная.
— «Твой цыпленок», — нашелся я.
— Он больше на гусенка походит, — засомневался Паша.
— «Твой козленок», — работала моя голова.
— Ты еще скажи «Твой теленок»… Нужно и красиво, и по-городскому.
— «Твой бройлер»…
— Оно, бабка-ёжка!
Поставили мы второй самоварчик по случаю окончания работы. Так ведь и устали — от бани, от самовара, от письма любовного.
— Паш, хочу я тайну Федьки и Наташки Долишной отомкнуть… К кому пойти?
— А чего тебе-то?
— Тебе вот чего письмо для мужика сочинять?
Отер Паша лысину:
— Поговори с Иваном Федотой, поддавалой первый сорт…
Сговорились мы с профессором насчет рыбалки. Правда, я к ней непристрастный, и Аркадий Самсоныч тоже, но мужики втолковали, что клев нынче первостатейный. Голый крючок хватают — не мужики, а подлещики. Если осесть на Ягодке.
Мы пошли берегом, миновали лог, сумрачный, как подворотня, и поднялись на Ягодку. И верно — сладкое место, или, говоря попросту, райские кущи. Сухой песчанистый рог как бы бодает озеро. Под ногами трава искрится от своей молодости. Сосенки-крепыши глаз радуют. А у самой воды лежат плоские камни, бараньи лбы, шириной с обеденный стол. Ну и выбрали мы по камушку.
Озеро тихое и еще майски студеное. Лежит себе и греется. И тишина бы стояла лесная, не галди белые птицы чайки. Поучиться бы им у моих аистов молчаливых.
Профессор вытянул из рюкзачка полбуханки хлеба. Мы так рассудили: уж коли рыба голый крюк хватает, то хлеб и тем паче заглотит.
— А червяки противные, — рассуждал профессор, пробуя хлеб на годность его рыбам по вкусу. — Да и ножик был бы нужен. А тут ломай поаккуратнее…
— Зачем ножик-то?
— Червяков бы резать.
— Ага, и вилку — поддевать их. Эх, интеллигенция…
Аркадий Самсонович передумал жевать хлеб и уставился на меня, будто нашел закусить чем повкусней.