— Горшечник, время истекло. Отныне ты мой невольник, а дочь твоя — рабыня и наложница.
Ему захотелось уязвить и унизить Ходжу Насреддина, он властно, по-хозяйски открыл лицо девушки:
— Посмотри, разве она не прекрасна? Сегодня я буду спать с нею. Скажи теперь, кто кому должен завидовать?
— Она действительно прекрасна! — сказал Ходжа Насреддин. — Но есть ли у тебя расписка горшечника?
— Конечно. Разве можно вести денежные дела без расписок: ведь все люди — мошенники и воры. Вот расписка, здесь обозначен и долг, и срок уплаты, горшечник отпечатал внизу свой палец.
Он протянул расписку Ходже Насреддину.
— Расписка правильная, — подтвердил Ходжа Насреддин. — Получи же свои деньги по этой расписке. Остановитесь на одну минуту, почтенные! Будьте свидетелями, — добавил он, обращаясь к людям, проходившим мимо по дороге.
Он разорвал расписку пополам, еще четыре раза пополам и пустил обрывки по ветру. Потом он развязал свой пояс и вернул ростовщику все деньги, только что полученные от него же.
Горшечник и его дочь окаменели от неожиданности и счастья, а ростовщик от злобы. Свидетели перемигивались, радуясь посрамлению ненавистного ростовщика.
Ходжа Насреддин взял вишню, опустил ее в рот и, подмигнув ростовщику, громко причмокнул губами.
По уродливому телу ростовщика прошла медленная судорога, руки скрючились, единственное око злобно вращалось, горб задрожал.
Горшечник и Гюльджан просили Ходжу Насреддина:
— О прохожий, скажи нам свое имя, чтобы мы знали, за кого возносить нам молитвы!
— Да! — вторил ростовщик, брызгаясь слюной. — Скажи свое имя, чтобы я знал, кого проклинать!
Лицо Ходжи Насреддина светилось, он ответил звонким и твердым голосом:
— В Багдаде и в Тегеране, в Стамбуле и в Бухаре — всюду зовут меня одним именем — Ходжа Насреддин!
Ростовщик отшатнулся, побелел:
— Ходжа Насреддин!
И в ужасе кинулся прочь, подталкивая в спину своего носильщика.
Все же остальные кричали приветственно:
— Ходжа Насреддин! Ходжа Насреддин! Глаза Гюльджан сияли под чадрой; горшечник все еще не мог опомниться и поверить в свое спасение, — он что-то бормотал, разводя в растерянности руками.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Эмирский суд продолжался. Палачи сменились несколько раз. Очередь ожидающих порки все увеличивалась. Двое осужденных корчились на кольях, один лежал обезглавленный на темной от крови земле. Но стоны и крики не достигали слуха дремлющего эмира, заглушаемые хором придворных льстецов, охрипших от усердия. В своих похвалах они не забывали великого визиря и других министров, и Арсланбека, и мухобоя, и кальянщика, справедливо полагая, что угождать надо на всякий случай всем: одним — чтобы получить для себя пользу, другим — чтобы не причинили вреда.
Арсланбек давно с беспокойством прислушивался к странному гулу, доносившемуся издалека.
Он подозвал двух самых искусных и опытных шпионов:
— Идите и разузнайте, почему волнуется народ. Возвращайтесь немедля.
Шпионы ушли, один — переодетый в нищенские лохмотья, второй — в одежде странствующего дервиша.
Но раньше чем вернулись шпионы, прибежал, спотыкаясь и путаясь в полах своего халата, бледный ростовщик.
— Что случилось, почтенный Джафар? — спросил Арсланбек, меняясь в лице.
— Беда! — ответил трясущимися губами ростовщик. — О достопочтенный Арсланбек, случилась большая беда. В нашем городе появился Ходжа Насреддин. Я только что видел его и говорил с ним.
Глаза Арсланбека выкатились из орбит и замерли. Прогибая своей грузностью ступени лестницы, он вбежал на помост, пригнулся к уху дремлющего эмира.
Эмир вдруг подпрыгнул на троне так высоко, словно его ткнули шилом пониже спины.
— Ты лжешь! — закричал он, и лицо его исказилось страхом и яростью. — Этого не может быть! Калиф багдадский недавно писал мне, что отрубил ему голову! Султан турецкий писал, что посадил его на кол! Шах иранский собственноручно писал мне, что повесил его. Хан хивинский еще в прошлом году во всеуслышание объявил, что содрал с него кожу! Не мог же он в самом деле уйти невредимым из рук четырех государей, этот проклятый Ходжа Насреддин!
Визири и сановники побледнели, услышав имя Ходжи Насреддина. Мухобой, вздрогнув, уронил свое опахало, кальянщик поперхнулся дымом и закашлялся; льстивые языки поэтов присохли к зубам от страха.
— Он здесь! — повторил Арсланбек.
— Ты врешь! — вскричал эмир и царственной дланью влепил Арсланбеку увесистую пощечину. — Ты врешь! А если он действительно здесь, то как он мог проникнуть в Бухару, и куда годится вся твоя стража! Это он, значит, устроил на базаре такой переполох сегодня ночью! Он хотел взбунтовать народ против меня, а ты спал и ничего не слышал! И эмир влепил Арсланбеку вторую пощечину. Арсланбек низко поклонился, чмокнул на лету эмирскую руку:
— О повелитель, он здесь, в Бухаре. Разве ты не слышишь?
Далекий гул усиливался и нарастал, подобно надвигающемуся землетрясению, и вот толпа вокруг судилища, захваченная общим волнением, тоже начала гудеть, сначала неясно и глухо, а потом все громче, сильнее, и эмир почувствовал зыбкое колебание помоста и своего раззолоченного трона. В эту минуту из общего слитного гула, переходившего уже в мощный рев, вдруг всплыло, и повторилось, и отдалось многократно во всех концах:
— Ходжа Насреддин! Ходжа Насреддин! Стража бросилась с дымящимися фитилями к пушкам. Лицо эмира перекосилось от волнения.
— Кончайте! — закричал он. — Во дворец! Подобрав полы парчового халата, он кинулся во дворец; за ним, спотыкаясь, бежали слуги с пустыми носилками на плечах. И, объятые смятением, мчались, толкаясь и обгоняя друг друга, теряя туфли и не останавливаясь, чтобы подобрать их, визири, палачи, музыканты, стражники, мухобой и кальянщик. Только слоны прошествовали с прежней важностью и неторопливостью, ибо они хотя и числились в эмир-ской свите, но не имели никаких причин бояться народа.
Тяжелые, окованные медью ворота дворца закрылись, пропустив эмира и его свиту.
А базарная площадь, затопленная народом, гудела, шумела и волновалась, повторяя все снова и снова имя Ходжи Насреддина.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Вот любопытные происшествия; часть их случилась в моем присутствии, а часть рассказали мне люди, которым а доверяю.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
С незапамятных времен бухарские гончары селились у восточных ворот вокруг большого глиняного бугра, — и не смогли бы выбрать лучшего места: глина была здесь рядом, а водой в изобилии снабжал их арык, протекавший вдоль городской стены. Деды, прадеды и прапрадеды гончаров срыли бугор уже до половины: из глины строили они свои дома, из глины лепили горшки и в глину ложились, сопровождаемые горестными воплями родственников; и потом, через много лет, не раз, наверное, случалось, что какой-нибудь гончар, вылепив горшок или кувшин, и высушив на солнце, и обработав огнем, дивился небывалому по силе и чистоте звону горшка и не подозревал, что это далекий предок, заботясь о благосостоянии потомка и о сбыте его товара, облагородил глину частицей своего праха и заставил ее звенеть подобно чистому серебру.
Здесь же стоял и дом горшечника Нияза — над самым арыком, в тени могучих древних карагачей; шелестела под ветром листва, журчала вода, и с утра до вечера слышались в маленьком садике песни прекрасной Гюльджан.
Ходжа Насреддин отказался поселиться в доме Нияза:
— Меня могут схватить в твоем доме, Нияз. Я буду ночевать неподалеку, я нашел тут одно безопасное место. А днем я буду приходить сюда и помогать тебе в работе.
Так он и делал: каждое утро еще до солнца он приходил к Ниязу и садился вместе со стариком за гончарный станок. В мире не было ремесла, которого бы не знал Ходжа Насреддин; гончарное ремесло знал он отлично, горшки получались у него звонкие, гладкие и обладали способностью сохранять воду ледяной даже в самую сильную жару. Раньше старик, которому в последние годы все чаще и чаще изменяли глаза, едва успевал сделать за день пять или шесть горшков, а теперь вдоль забора всегда сушились на солнцепеке длинные ряды — тридцать, сорок, а часто пятьдесят горшков и кувшинов. В базарные дни старик возвращался с полным кошельком, в сумерки из его дома по всей улице разносился запах мясного плова.