— Зачем мне выкуп? — ответил старик сквозь рыдания. — Разве я осмелился бы противоречить хоть в чем-нибудь моей голубке? Но поздно говорить об этом, все погибло, она уже в гареме, и сегодня вечером эмир будет обладать ею!… О горе, о позор! — вскричал он. — Я пойду во дворец и упаду к его ногам, буду умолять его, вопить и кричать, и если только сердце в груди его не каменное…

Пошатываясь, он пошел неверными шагами к калитке.

— Остановись! — сказал Ходжа Насреддин. — Ты забыл, что эмиры устроены совсем иначе, чем остальные люди: у них совсем нет сердца, и бесполезно их умолять. У них можно только отнять, и я. Ходжа Насреддин, — ты слышишь, старик! — отниму Гюльджан у него!

— Он могуч, у него тысячи солдат, тысячи стражников и тысячи шпионов! Что можешь ты сделать против него?

— Я не знаю еще, что я сделаю. Но я знаю только одно: он не войдет к ней сегодня! И он не войдет к ней завтра. И он не войдет к ней послезавтра! И он никогда не войдет к ней и не будет обладать ею, это такая же истина, как то, что меня зовут всюду от Бухары до Багдада — Ходжа Насреддин! Уйми же свои слезы, старик, не вопи над самым моим ухом и не мешай мне думать!

Ходжа Насреддин думал недолго:

— Старик, где у тебя хранятся одежды твоей покойной жены?

— Они лежат там, в сундуке. Ходжа Насреддин взял ключ, вошел в дом и вскоре вышел оттуда, переодетый женщиной. Его лицо скрывала чадра, густо сплетенная из черного конского волоса:

— Жди меня, старик, и сам не предпринимай ничего.

Он вывел из хлева своего ишака, оседлал его и покинул на долгие дни дом Нияза.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Перед тем как ввести Гюльджан в дворцовый сад к эмиру, Арсланбек вызвал из гарема старух и приказал им подготовить Гюльджан, чтобы эмир-ский взор насладился созерцанием ее совершенств. Старухи немедля взялись за привычное дело: они вымыли теплой водой заплаканное лицо Гюльджан, переодели ее в легкие шелка, насурьмили ей брови, нарумянили щеки, облили волосы розовым маслом, выкрасили ногти в красный цвет. Затем вызвали из гарема Его Великое Целомудрие, главного евнуха — человека, славившегося когда-то своим распутством на всю Бухару, призванного вследствие своих знаний и опыта на эмирскую службу, оскопленного придворным лекарем и поставленного потом на одну из самых высших должностей в государстве. Его обязанностью было неусыпно следить за ста шестьюдесятью эмирскими наложницами, дабы они всегда имели соблазнительный вид и могли пробуждать страсть в эмире. Должность эта становилась с каждым годом все труднее, потому что эмир пресыщался все больше, а силы его убывали. И главному евнуху не раз приходилось получать утром от своего повелителя вместо награды десяток плетей, что, впрочем, не было для евнуха слишком мучительным наказанием, ибо он, подготовляя прекрасных наложниц ко встречам с эмирам, переносил каждый раз мучения несравненно ужаснейшие и вполне сходные с теми, что обещаны распутникам в аду, где упомянутые распутники осуждены находиться все время среди нагих гурий, будучи сами прикованы железными цепями к столбам.

Когда главный евнух увидел Гюльджан, то отступил, пораженный ее красотой.

— Она, поистине, прекрасна! — воскликнул он тонким голосом. — Ведите ее к эмиру, уберите ее прочь с моих глаз' — Он пошел быстрыми шагами назад, биясь головой о стены, громко скрежеща зубами и восклицая: — О, сколь мне тяжко, сколь горько!

— Это благоприятный признак, — сказали старухи. — Значит, наш повелитель будет доволен.

Бедную, безмолвную Гюльджан повели во дворцовый сад.

Эмир встал, подошел к ней, приподнял чадру.

Все визири, сановники и мудрецы закрыли глаза рукавами халатов.

Эмир долго не мог оторвать взгляда от ее прекрасного лица.

— Ростовщик не солгал нам! — сказал он громко. — Выдать ему награду втрое против обещанного. Гюльджан увели. Эмир заметно повеселел.

— Он развлекся, он повеселел. Соловей его сердца склонился к розам ее лица! — шептались придворные. — Завтра утром он будет еще веселее! Слава аллаху, гроза пронеслась над нами, не поразив нас ни громом, ни молнией.

Придворные поэты, осмелев, выступили вперед и поочередно начали восхвалять эмира, сравнивая в стихах лицо его с полной луной, стан его — со стройным кипарисом, а царствование его — с полнолунием. Царь поэтов нашел наконец случай произнести, как бы в порыве вдохновения, свои стихи, которые со вчерашнего утра висели на кончике его языка.

Эмир бросил ему горсть мелких монет. И царь поэтов, ползая по ковру, собирал их, не забыв приложиться губами к эмирской туфле.

Милостиво засмеявшись, эмир сказал:

— Нам тоже пришли сейчас в голову стихи:

Когда мы вышли вечером в сад,

То луна, устыдившись ничтожества своего, спряталась в тучи,

И птицы все замолкли, и ветер затих,

А мы стояли — великий, славный, непобедимый, подобный солнцу и могучий…

Поэты все попадали на колени, крича: "О великий! Он затмил самого Рудеги" — а некоторые лежали ничком на ковре, как бы в беспамятстве.

В зал вошли танцовщицы, за ними — шуты, фокусники, факиры, и всех эмир вознаградил щедро.

— Я жалею только, — сказал он, — что не могу повелевать солнцу, иначе я приказал бы ему закатиться сегодня быстрее.

Придворные отвечали подобострастным смехом.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Базар гудел и шумел, были самые горячие часы торговли, народ продавал, покупал и обменивал, а солнце поднималось все выше, сгоняя людей в густую, пахучую тень крытых рядов. В круглые окна тростниковых кровель отвесно падали яркие лучи полдня, стояли дымнопыльными сквозными столбами, в их сиянии сверкала парча, блестел шелк и мягким затаенным пламенем светился бархат; всюду мелькали, вспыхивая, чалмы, халаты, крашеные бороды; слепила глаза начищенная медь, с нею спорило и побеждало ее своим чистейшим блеском благородное золото, рассыпанное перед менялами на кожаных ковриках.

Ходжа Насреддин остановил ишака у той самой чайханы, с помоста которой месяц назад обратился к жителям Бухары с призывом спасти от эмирской милости горшечника Нияза. Не много времени прошло с тех пор, но Ходжа Насреддин успел крепко подружиться с пузатым чайханщиком Али, человеком прямым и честным, которому можно было довериться.

Улучив минуту. Ходжа Насреддин позвал:

— Али!

Чайханщик оглянулся, на лице его выразилось недоумение: голос, окликнувший его, был мужским, а перед собой видел он женщину.

— Это я, Али! — сказал Ходжа Насреддин, не поднимая чадры. — Ты узнал меня? И ради аллаха не таращи глаза — разве ты забыл о шпионах?

Али, оглянувшись, провел его в заднюю темную комнату, где хранились дрова и запасные чайники. Здесь было сыро, прохладно, шум базара слышался глухо.

— Али, возьми моего ишака, — сказал Ходжа Насреддин. — Корми его и держи всегда наготове! Он может понадобиться мне в любую минуту. И никому ни слова не говори обо мне.

— Но почему ты переоделся женщиной. Ходжа Насреддин? — спросил чайханщик, прикрывая плотнее дверь. — Куда ты направился?

— Я иду во дворец.

— Ты сошел с ума! — воскликнул чайханщик. — Ты хочешь сам положить голову прямо в пасть тигру!

— Так нужно, Али. Скоро ты узнаешь, почему. И давай простимся на всякий случай, — я иду на опасное дело.

Они крепко обнялись, у доброго чайханщика выступили слезы и покатились по круглым красным щекам. Он проводил Ходжу Насреддина и, подавляя тяжелые вздохи, колыхавшие его живот, вышел к своим гостям.

Тревога терзала сердце чайханщика, он был грустен, рассеян, гостям приходилось дважды и трижды звенеть крышками чайников, напоминая ему о своей неутоленной жажде. Сердцем чайханщик был там, у дворца, вместе со своим неугомонным другом.

Стражники не впустили Ходжу Насреддина.

— Я принесла несравненную амбру, мускус, розовое масло! — говорил Ходжа Насреддин, искусно подделывая свой голос под женский. — Пропустите меня в гарем, доблестные воины, я продам свой товар и поделюсь прибылью с вами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: