Теперь, когда снопы сохли в овине, самое время бы лодийщику передохнуть, да где там, топор за опояску и в лес — тополя валить, для будущих лодий болваны заготавливать.

Весь вересень и грудень[83] в лесу пробыл. Дождило часто. Но он уж не боялся, залезал в шалаш, отсиживался, радовался: «Слава Богу, жито в овине». Домой изредка наведывался хлеба взять, у банника погостить — и опять в лес. Тяжело в лесу было с болванами-то вожжаться, кряхтел над ними Ждан, ворочал их, вздыхая: «Эх, кабы сын был, поспешитель-то, насколько легше было б…» К концу грудня нет-нет да уж с неба и крупка стала сыпать. Пора было и о молотьбе подумать.

Воротившись домой, перво-наперво Ждан проверил цепы, устройство коих хоть и немудреное — держало длинное и било покороче, связанные кожаным приузом, — но должны быть надежно слажены. Ежели на которых приузы поистрепались, заменить на новые надо, а то во время молотьбы, как на грех, оторвется било, хорошо, если в сторону отлетит, а то ведь в кого и попасть и убить может.

А то треснет самого молотильщика по потылице — тоже не сладко будет, может весь разум отшибить. Цепов у Ждана с десяток висит в овине, хотя молотить, конечно, одним будет, ну если жена изредка подсобит — второй возьмет. Да и не бабье это дело — цеп. Махнет десяток-другой разов — да и все, скисла. Цеп — дело мужское, не зря ж в народе молвится: не шуба мужика греет, а цеп.

Гумно у Ждана сразу за овином, и ежели у большинства соседей оно открытое, хотя и с очищенной «ладонью», то у Ждана над гумном навес, соломой крытый, как у доброго хозяина. На таком гумне можно и в непогодь молотить.

Поднялись чуть свет. Хозяйка с дочкой натаскали из овина снопов, развязали, расстелили по «ладони» колосок к колоску, позвали Ждана. Тот снял с вешала цеп, кивнул своим: делайте, мол, по-моему — и встал на колени. Опустились и женщины. Молотьба — дело наиважнючее, гуменника умолить надо.

— …Гуменнику поклонимся, — гундосит Ждан и кланяется, а за ним и бабы его, — ядреному помолимся. Пусть цепы молотят без устали, чтоб наше обилие не скудело, не таяло. Помоги нам, гуменник, а уж мы тебя ублажим, первым блином одолжим.

После просьбы-молитвы к хозяину гумна поднялся Ждан, поплевал в ладони, взялся за держало цепа, проговорил:

— Ну, бабы…

Это был сигнал для всех убираться подале, чтоб под било не угодить. Молотильщику не время осматриваться: кого б не зацепить, у него одна забота бить — поточнее. А уж если кто подвернется, пусть на себя пеняет: не лезь под цеп, он безглазый. Всем ведомо, что попасть на молотьбе под било — верная смерть. Ан нет, кажин год то в одной, то в другой веске хоронят любопытного. Но никогда в смерти той не винят молотильщика, но лишь покойного: сам виноват, себе била выпросил.

Взмывает со свистом било под крышу, резко падает на «ладонь», бьет, лущит сухие колосья, выбивая драгоценное зерно. Ждан только «хекает» во время удара, глядит на колосья с прищуром, чтоб глаза не засорить, радуясь: «Молодцы бабенки мои, славно уложили, соломка целой будет, на крышу пойдет».

А бабы меж тем в овине снимают с вешал снопы, развязывают перевясла, готовя все к очередному заходу. Глухие удары доносятся до них, молотьба идет. Хозяйка выглянула, сказала со вздохом:

— Уж и безрукавку скинул, в одной сорочке остался.

— Не застудился бы, — беспокоится Лада.

— Не застудится, цеп пуще огня греет.

Но вот удары стихли, в овин заглянул Ждан, мокрый как мышь, с шубейкой на одном плече, выдохнул одно слово:

— Сметайте, — и пошел в избу.

— Квас на загнетке, — крикнула ему вслед жена.

Ждан отмахнулся усталой рукой: знаю, мол. Женщины побежали на гумно оттаскивать солому, сметать вымолоченное зерно и ссыпать в мешок.

Ждан шагнул в избу, с улицы почти ничего не видно в избе: много ль свету через бычий пузырь. Непроса сказала с печи:

— Держи, тять.

— Что это?.

— Убрус[84].

— А-а, — схватил мягкий убрус, отер лицо, шею. Сбросил шубу. Прошел в куть, сел на лавку. Освоившись в избяном полумраке, узрел наконец горшок на загнетке. Вспомнил о квасе. Пил теплый, хотя очень хотелось холодненького, но знал — нельзя с жару холодного. Эвон в веске Дупляной мужик в покос упарился, выпил воды ледяной, а к жнивью уж и помер.

Ждан стащил мокрую сорочку, повесил на веревку у чела печи, пусть сохнет. Сам сел тут же. Медленно остывая, обсыхал.

Потом пришла жена.

— Расстелили? — спросил Ждан.

— Расстелили. Да погодь ты. Надень вот сухую сорочку, пока та высохнет.

Надел сорочку жесткую, домотканую, накинул шубейку, вышел. И вскоре опять послышались глухие удары цепа.

Три дня молотили — от света до темна, три мешка уж намолотили, рассчитывали еще на столько же. Ан на четвертый день, как раз пред обедом, худо вдруг Ладе стало, мешок с зерном приподняла, охнула и присела тут же.

— Что с тобой, Ладушка? — кинулась мать.

— Худо мне: голова кружится и чтой-то тошнит шибко.

— Что-о? — насторожилась мать. — Уж не затяжелела ли? Когда кровела?

— Да уж месяца с три-четыре тому, — сквозь зубы отвечала Лада.

— Батюшки светы, — всплеснула мать горестно руками. — И с кем же ты удосужилась?

— Не с волком же, — морщась от тошноты, неожиданно окрысилась дочь.

На мать можно окрыситься, она все стерпит, а вот на отца… Тот, узнав о случившемся, подступил грозой неумолимой.

— И когда ж это ты попортилась, сучка? А?

— На Купалу, — прошептала бледная Лада.

— Так вот, не женившись, не окрутившись, по-собачьи. Да?

— Окрутились мы.

— Где?

— Под дубом. Под тем самым, где и вы с мамой.

— Так где ж он, окрученный-то? А? Девку спортил и бежать.

Молчала Лада, не могла же она признаться, что сама сбежала, а не жених. А отец уже приставал чуть не с ножом к горлу:

— Кто он? Говори, свиная дочь. Я его живо разыщу, я ему ребра-то билом пересчитаю.

— Не надо, тятя, — просила Лада. — Я сама, я сама виновата.

— Говори, как его звать? Откуда он?

— Сказывал, с Погоста, — отвечала Лада, хотя знала точно, откуда он, ее купальский возлюбленный, и имя его настоящее знала, но вслух произнести боялась.

— Я спрашиваю, как его звать? — не отставал отец.

— Василий.

— Василий, говоришь. Ну хорошо, ну хорошо, — грозился Ждан. — Я его, сукина сына, на веревочке приволоку. Он у меня не отвертится — кобель.

Последние снопы Ждан обмолачивал с остервенением, умудрился в три дня два била оторвать. Одно самого по загривку ощеучило, ничего, сдюжил. Взял другой цеп, запасной. Торопился, себя не щадя. После молотьбы мылся в бане, забыл и с банником перемолвиться, чего никогда с ним не случалось.

Утром, перекусив наскоро, вывел коня, сел верхом и уехал.

— Думаешь, куда его понесло? — спросила Ладу мать.

— Куда?

— В Погост, твоего Василия искать.

— С ума сошел.

Уж Лада-то знала, что никакого Василия там нет, что этот брехун, назвавший себя таким именем, тут недалече, за стенами крепостными. А впрочем, вдруг в Погосте другой Василий сыщется, а отец налетит на него? Что будет тогда?

И весь день металась Лада в тревоге, боясь, не приволок бы отец к ней человека невинного по имени Василий. Вот позор-то! Хоть топись в Припяти. А что? Оно и не долго. Вода сейчас ледяная, только сигани в нее, мигом скрутит, утянет.

Так и решила. Если отец приволокет кого, тут же бросится в реку. Даже сестренок приласкала напоследок, к матери раза два прижалась нежно, как бы прощаясь.

— Ты чего? — удивлялась мать.

— Я так, мама. Прости.

— Чего уж теперь, — успокаивала мать, не догадываясь, что дочь «прости» последнее говорит, к концу готовится.

Отец приехал уже затемно, до Погоста путь не близок. Вошел промерзший, продутый. Сказал, сбрасывая шубу:

— Обманул тебя твой окрученный, Ладка. Никакого Василия в Погосте отродясь не бывало.

вернуться

83

Вересень — сентябрь, грудень — октябрь.

вернуться

84

Убрус — полотенце.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: