Полуграмотный Васильев сам выступал против двух учреждений и выиграл процесс.
Тогда партийная организация Наро-Фоминска, которой принадлежало Петровское, подала заявление в партийный контроль, и Васильев был вызван в Кремль. Ему предложили выбрать другое место в Подмосковье или в другой области.
Васильев разорвал перед властями свой послужной список со всеми военными заслугами.
Личным приказом Ленина его военный послужной список был восстановлен, и Васильев был утвержден во владении двадцатью семью (под парком) десятинами земли и одним из флигелей Петровского.
Радостный, счастливый, он, как ураган, ворвался к нам на Поварскую.
— Вот, получайте! — Он положил перед нами бумагу на стол. — Я сказал, что все для вас сделаю, и сделал!
— Николай Алексеевич, — торжественно сказала мама, — чем же нам вас отблагодарить…
— А мне немного надо. Комнатушку какую-нибудь около себя дадите, вот и хорошо. Пока я вил это гнездо здесь, на земле, за мною небо заскучало. — Он поднял глаза, и я заметила тоску в них, когда сквозь стекло окна он взглянул на проплывавшие облака. — Не летал я давно, о вольном пути мечтаю, соскучился на земных дорогах, надоели мне милиционеры…
Все это время Васильев вел себя безукоризненно. Правда, время от времени он где-то пропадал, видимо отчаянно запивал, но являлся покорным, тихим и смотрел на меня преданным, собачьим взглядом. Мой фиктивный брак с ним волей-неволей повлиял на весь уклад нашей жизни. Васильев не желал, чтобы я работала, и мне приходилось сидеть без службы.
Мама все время продавала вещи, чтобы иметь деньги на жизнь, но Васильев, бывая ежедневно у нас, часто ночуя, завтракал, обедал, ужинал у нас, и мы получали корзины с продуктами прямо от Елисеева.
Мама этим очень тяготилась. Она не раз заговаривала о том, что согласна взять Васильева на пансион за вознаграждение, но получать даром продукты считает совершенно невозможным, грозя отослать корзину обратно к Елисееву.
— За что обижаете? За что хотите меня прогнать? — отвечал он. — Пусть хоть общее хозяйство создаст видимость нашей семейной жизни. Хотите или нет, а по бумагам ваша дочь мне жена, а вы, стало быть, теща…
От этих слов мама морщилась.
— Что же вы думаете, мама, делать дальше? — спрашивала я, — какой представляете нашу дальнейшую жизнь? Ведь Васильев связал меня с собой загсом, выгнал всех наших друзей и устроил нам монастырскую жизнь. Слышали ли вы, как он говорил о «комнатушке» и что это означает? Это означает «комнатушку» с нами на всю жизнь. Я лично этого не выдержу.
— Какие глупости ты говоришь! — рассердилась мама. — И как можно тяготиться таким благородным человеком? Ты черства и неблагодарна. Он дарит нам Петровское, поедет туда с нами, устроит нас, поживет с нами немного, а там уедет в свой любимый Петроград. Вот и освободимся от него, а пока потерпи, и вообще под нашим кровом он должен быть самым любимым, самым дорогим гостем.
— Пока я вижу, что он хозяин…
— Замолчи! — Мама не на шутку рассердилась. — Все тебе не так! Повела себя с ним таким образом, что вызвала в нем зверя. Мне все сердце истерзала. Боже мой, насколько было бы все лучше, если бы Васильев не был бы слеп и женился на Таличке!..
А Таличка (Анатолия) с некоторых пор ходила в тихом и удрученном настроении. После моей болезни и всего того, что со мной случилось, она сильно изменилась. Может быть, она переживала исчезновение своего жениха, оказавшегося женатым, может быть, ее терзали какие-либо другие мысли, но меня она больше не задевала. Только из запертой ванной комнаты за очередным сеансом массажей и притираний, во время которых она имела дурную привычку разговаривать сама с собой, я, как-то проходя по коридору, услыхала: «Авантюрист… авантюрист… мерзавец, подсунул женатого… конечно, я не она… это она, колдунья, всех привораживает, княжна-рожа…» Еле сдерживаясь, чтобы не фыркнуть, я пробежала мимо.
В ее словах была правда: с детства я слышала со всех сторон о том, что некрасива, и поэтому всегда стеснялась своей наружности. Чувства же, которые я совершенно неожиданно для себя встречала, только портили мне жизнь, заставляли страдать и мешали мне. Я никогда не считала любовь стержнем жизни. Мне хотелось продолжать музыкальное образование, писать, рисовать, танцевать, петь — жить творчеством, но это было мне не дано…
После безумного, беспробудного трехдневного кутежа, после того, как, спустив все до последней копейки (у Васильева нечем было заплатить нашей лифтерше за то, что мы три ночи не давали ей спать; он, сдернув со стола скатерть, схватив бюст Лермонтова, стоявший в углу, и прихватив из кухни новый примус, сунул все это обрадованной лифтерше), мы наконец выехали в Петровское.
Тетка пожелала остаться в Москве, куда мама часто наезжала.
Прошла какая-нибудь неделя, и мама в одну из своих поездок сильно задержалась в Москве. Она хоронила Виталия, умершего в три-четыре дня от сильнейшего сыпняка.
После нашего отъезда из Москвы Виталий был в очень удрученном состоянии. Он ушел из дома и пропадал целые сутки. Вернулся очень усталым. Оказывается, бродя по Москве, он очутился около Брянского вокзала, у набережной, где набрел на артель какой-то кооперативной мельницы. Ему пришло в голову вместе с грузчиками начать перетаскивать тяжелые мешки, и тифозный паразит заразил его.
Мама была в большой дружбе с няней и Катей. Все недолгое время болезни она была около него, и Виталек умер у нее на руках.
Последняя полученная от него мною записка была: «Китуся, будь счастлива! Солнце мое, будь счастлива…»
Все письма Виталия у меня бесследно исчезли. В этом я подозреваю маму: она отдала их Михаилу, когда последний, придя к нам (много позднее), просил у меня их, ссылаясь на то, что о Виталии будут писать и нужно все то, что когда-либо было им написано.
Михаил был со мной сух, холоден и даже враждебен. Он сказал:
— Не думайте, что мой брат умер из-за вас. Хотя об этом и говорят, но его смерть — трагическая случайность…
— Я ничего не думаю… Виталий умер от сыпного тифа, — ответила я.
Михаил никогда в жизни больше у нас не бывал…
Возможно ли описать мое состояние?..
Мне было восемнадцать, но я чувствовала, что юность моя прошла. С Виталием ушло все прекрасное. Я проводила ночи без сна, с опустошенным сердцем, глядя из окна на мрачный дворец с заколоченными окнами сухими глазами…
А кругом меня, казалось, наступила жизнь сказочных превращений: опустевший после всех выселений дом был отремонтирован, чисто вымыт и постепенно наполнялся вещами и обстановкой. Васильев вывез все наши вещи, находившиеся у частных лиц. Ковры, картины, зеркала, люстры снова наполнили дом, и, хотя это была лишь малая их часть, он стал уютным и красивым.
Васильев огораживал парк, и изуродованные колеями телег аллеи разравнивались и засыпались желтым песком.
Весна была в полном цвету. Во всех комнатах вазы благоухали букетами белой и лиловой сирени, окна в парк были настежь открыты, и толстые, коричневые, важные майские жуки залетали в окна, наполняя комнаты жужжанием.
Несмотря на тяжелое душевное состояние, я мало-помалу, даже против своей воли, как-то успокаивалась.
Я напоминала выздоравливающую от тяжелой болезни. Единственное, что угнетало меня в теперешнем положении, было отсутствие свободы. Целые дни я проводила за роялем, писала или читала. «Отдохну за лето от всех неприятностей, — думала я, — а с осени пойду работать… не вечно же будет около нас Васильев».
Из Москвы к нам наезжали время от времени гости. Если среди них не было молодых мужчин, то они к нам допускались. Все ахали, восторгались, не верили глазам своим, говорили, что я сделала «блестящую карьеру»; никто из них не знал правды, а в глазах многих, особенно моих подруг, я читала безумную зависть, граничившую с ненавистью.
Я невольно стала приглядываться к Васильеву. Как ни странно, я находила в нем много хорошего. Он был, прежде всего, безгранично добр. Мне очень нравилось его широкое русское хлебосольство.