Блины продолжали печь до поздней ночи. Пекли, пили чай, потом опять пекли, опять пили чай и вновь опекали. Зашедшие по какому-то делу — а может быть, просто посмотреть на приезжих — санитарки из больницы немедленно усаживались Васильевым за стол. Кроме того, он вызвал всех сестер и нянек детей Поволжья со второго этажа и также усадил с нами.

Васильев сумел и в тихий уголок Петровского внести бесшабашный, пьяный разгул.

От природы жизнерадостная, я любила веселье, общество и вино, когда люди становятся остроумнее, свободнее и настроение делается легкое, бездумное. Но это тупое, бессмысленное наливание было мне отвратительно. Я не узнавала своей матери.

Напрасно я делала ей через стол знаки, чтобы она не пила того количества, которое ей наливал Васильев.

Забыв о приличии, она через весь стол громко сказала мне по-французски:

— Он дал мне слово, что этот флигель и весь парк в двадцать семь десятин будет нашим! — сказав это, она чокнулась с Васильевым и опрокинула неизвестно которую по счету рюмку.

Так Васильев, точно бурелом, ворвался в нашу жизнь, опрокидывая все на своем пути, вырывая с корнем сложившиеся убеждения, понятия, меняя самую сущность людей, делая их слабыми, смешными, потерявшими всякую силу сопротивления…

Манкашиха с мамой лежали рядом в спальне, недвижимые, в совершенно бесчувственном состоянии. Мне пришлось их уложить и выйти из вежливости к так называемым гостям, сидеть с которыми было хуже пытки.

Я была счастлива, когда они наконец ушли. Самая комната, из-за того что в ней происходило, казалась мне отвратительной. Стол, оставленный пировавшими, являл самое неприятное зрелище: недоеденные куски, недопитые рюмки, скатерть вся в пятнах и винных разводах, груды окурков.

Васильев стоял передо мною, слегка покачиваясь, расставив ноги, его глаза были оловянного цвета, и воспаленные, потрескавшиеся, запекшиеся от винного перегара губы как-то странно улыбались.

— Куда? — насмешливо и достаточно угрожающе сказал он и преградил мне дорогу в спальню, очевидно, предугадав, что я хотела пройти к маме и Манкашихе.

Бояться мне его, собственно, было совершенно нечего. Я никогда не верила в то, что мужчина, даже самый сильный, может быть опасен, к тому же я не считала его способным на какое-либо насилие, но одна мысль, что этот человек может ко мне подойти, взять за руку, против моей воли обнять или поцеловать, наполняла меня каким-то смертельным ужасом и таким отвращением, граничившим с ненавистью, что я могла бы защищаться так, как будто на меня нападает бандит, всем решительно, вплоть до ножа.

Я призвала на помощь все свое самообладание, чтобы не показать ему, насколько он мне мерзок, сделала вид, что не придаю никакого значения тому, что он преградил мне дорогу, и отошла.

Я села у догоравшего камина, и мне вдруг почему-то стало очень грустно. Милый, верный Тузик протянулся у моих ног.

— Ну а теперь поговорим начистоту, — сказал Васильев и хотел, видимо, придвинуть ко мне одно из кресел, чтобы сесть рядом, но Тузик поднял морду и предостерегающе на него зарычал. Он почему-то сразу невзлюбил Васильева. Последнему пришлось сесть напротив меня, по другую сторону камина.

— Идите лучше спать, — сказала я. — Вам Наталия Александровна постелила на диване. Мы уже обо всем с вами переговорили, и говорить больше не о чем.

Но Васильев не унимался, он опять стал говорить о нашем браке, словно о давно решенном деле, но мягко и вкрадчиво, рисуя мне картины обеспеченной жизни здесь, в этом доме, где прошло мое детство:

— Подумайте только, зимой и летом будем жить здесь, парк огородим, это же целый лес — двадцать семь десятин! Разведем на лужайках клубнику, всяких ягодных кустов насадим, яблонь… Черт с ней с Поварской, будем ее держать для дел городских и театров, так, чтобы было где переночевать, жильцов ваших всех укрощу и приведу в православную веру!..

— Послушайте, раз вы все о женитьбе говорите, то скажите, пожалуйста, где же ваша жена? — спросила я его, вспомнив про Софью Дмитриевну Боброву.

— Я давным-давно с ней в разводе. Не может она иметь детей, а я мечтаю о ребенке, о сыне… — И он достал из бокового кармана френча удостоверение личности, в котором в графе «Семейное положение» стояло: холост.

— Вот и хорошо, женитесь на моей тетке! — Я старалась перевести разговор на шутливый тон.

Васильев потянулся ко мне из своего кресла. Может быть, он просто хотел взять меня за руку, но Тузик, рыча, приподнялся, скаля зубы.

Васильев отпрянул:

— Как жаль, что нет у меня с собой револьвера, а то пристрелил бы я эту тварь на ваших глазах!

— Не посмели бы! — И я прижала к себе жесткую, мохнатую голову Тузика, в душе благословляя его присутствие. — Николай Алексеевич, — продолжала я, — еще и еще раз прошу вас: ни в шутку, ни всерьез не будем говорить о нашем браке. Если хотите знать, замуж я не собираюсь. Да и какая я жена? Горе одно… вообще всякое замужество мне противно.

— Врете! — загремел вдруг Васильев; он поднял голову, взгляд его, исподлобья, был яростен и страшен. — Врете! Белоподкладочников ждете? Белогвардейчика?! — И он ринулся ко мне.

Тузик бросился на него. Васильев, нагнувшись к камину, ухватил голыми руками обуглившуюся, дымящуюся головешку и швырнул ее в собаку, но промахнулся. Я, схватив Тузика за ошейник, успела вместе с ним нырнуть под стол. Мгновение — и мы вынырнули по ту сторону стола и теперь стояли у заветной двери спальни.

— Разъяренный бык! — крикнула я Васильеву. — Я ненавижу вас!

С этими словами я захлопнула дверь спальни. В ответ послышался какой-то рев и звон битой посуды.

Наутро мама на меня сердилась и не хотела ничего слушать.

— Почему ты, видя, что Васильев пьян, заранее, пока мы еще сидели за столом, не ушла в спальню и не скрылась от него? — обвиняла она меня. — Почему ты не сумела отвлечь его внимание, придать разговору другой уклон? Ты для этого достаточно умна. Знай: достоинство и ценность истинно культурного человека состоит в том, что он умеет со всеми найти общий язык. Ты предубеждена против него, ты зла, у тебя плохой характер!..

Выйдя к утреннему чаю, мы не застали Васильева. Он уже укатил на машине в волисполком.

Битая посуда тоже не произвела на маму впечатления. Наоборот, она с Манкашихой безропотно убирала комнаты и накрывала чай, и обе громко восторгались непосредственностью и темпераментом «самородка».

Наконец вошел и он, весь пропитанный морозным свежим воздухом, щеки красные от ветра. Увидел меня и как ни в чем не бывало улыбнулся.

— Знаю… виноват… простите за вчерашнее, — сказал он.

Не ответив ему ни слова, я прошла мимо. Позвала Тузика и вышла на крыльцо.

Мороз был легкий, а солнце начинало припекать по-весеннему. Синева неба была прозрачной, как бывает только весной, а на снегу лежали черные узоры от веток деревьев, чирикали птицы.

Весна… Крыльцо… я закрыла глаза, и мне почудилось где-то вдали журчание вод, как совсем недавно, прошлой весной… И неудержимые слезы текли по моим щекам.

— Китти! Китти! Где ты? — звал мамин голос. — Чай готов!

Я с усилием вырвалась из колдовского мира воспоминаний, вытерла слезы и вернулась в дом.

Настоящее казалось каким-то кабаком.

Васильев сразу показал себя хозяином: он залез в укромные чуланы под лестницей, о которых мы даже забыли, вытащил оттуда на свет Божий два старых портпледа и, к ужасу и сожалению Манкашихи, стал укладывать в них некоторые вещи, вроде часов, статуэток и ваз, а чтобы они по дороге не разбились, перекладывал и заворачивал их в плюшевые скатерти и маленькие коврики.

— Это вам в Москве пригодится! — деловито приговаривал он, а Манкашиха, спрятавшая эти вещи для себя, кисло ему улыбалась: видимо, ее симпатии к «самородку» стали уменьшаться…

Нам пришлось выехать из Петровского раньше, чем мы предполагали, так как я захворала. Очевидно, меня прохватило сквозняком, когда я пекла блины, стоя спиной к раскрытой двери, а лицом к печке.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: