За его спиной чей-то нервный смех перешел во вкрадчивое мурлыканье:
— Фердинанд, а Фердинанд! Я позабыла кур загнать!
Впереди не было ничего — ничего, кроме смутно белевшего прямоугольника. Появился гид и заговорил приятным басом:
— Дамочка! Чуточку подайтесь! Мужчинам только этого и надо! Придется затворить дверь — мне нужно, чтоб было совсем темно.
И в то же мгновение возник ужас. Глубокой ночью неслись пронзительные крики, раздавался скрип калиток в кладбищенских оградах, хрипенье скованных рабов, изнывавших под бичами бесчисленных надсмотрщиков. Наконец жуть прояснилась; конечно, это были чайки.
Чайки кричали, как кричали они тысячелетья назад, — белые чайки смерти, выслеживающей свою жертву в дюнах. Абель видел их вновь — на той расплывчатой линии, которая в конце концов сливается с горизонтом всякой жизни, там, где рассыпается волна, в той неопределенной области, что находится между последними морскими водорослями и первыми кустами чертополоха, на недосягаемой обетованной земле — стране сухого песка.
Абель встряхнулся. Аппарат явно ввел его в заблуждение. Это был всего-навсего случайно попавший на пленку крик морских птиц!
— Соседский петух получит удовольствие! — снова заговорила женщина.
Спутник прошептал ей что-то на ухо, и оба фыркнули. Кто-то закашлялся, запищал ребенок. Просочился бледный свет, обозначив неоглядное желтоватое пространство. Зрители между тем росли с головокружительной быстротой, становились великанами рядом со светившимся на востоке песчаным холмом.
Абель узнал, так же как он узнал чаек, этот мутно-сиреневый свет, который навсегда отравил для него солнечные восходы!
Внезапно на него обрушился голос невероятной мощи, как у вокзальных рупоров:
— Сейчас ночь с пятого на шестое июня тысяча девятьсот сорок четвертого года. Неунывающие нормандцы спят. Они спят у себя на фермах с запертыми ставнями, а в это время в блиндажах Атлантического вала, прильнув к бойницам, гитлеровские солдаты…
Свет все усиливался, и в свету вырисовывалась малейшая неровность почвы. Свет сейчас был такой, как на витринах квебекских магазинов в тот день, когда, приехав с берегов Шодьер вместе с Мамочкой Шоликёр, Абель смотрел на них восхищенными глазами бедного мальчика, который хорошо знает, что Дед Мороз не в состоянии дать послушным детям канадских французов все, чего бы им хотелось.
Ветреный рассвет белил кубы деревенских домов, одинокие фермы, ленты дорог, ковры лесов, болотистые низины…
— Полная внезапность… Подготовка к гигантской высадке, какой еще не знала военная история…
Два села осветились — Абель давно позабыл их странные названия, а тут сразу вспомнил: Уистрам и Троарн. Прожекторы скрещивали снопы лучей, парашюты разведчиков спускались к двум краям огромного веера смерти, распахнувшегося от Уистрама до Сент-Мер-л’Эглиз… К колену Абеля прижался хныкающий ребенок. Сейчас уже было достаточно светло, так что Абель мог различить белые, коротко остриженные волосы мальчика, округлость его щеки и палец во рту. Абель погладил ежик его волос… Гудели самолеты. Начался налет немецкой авиации. Все в Абеле помимо его воли вновь включалось в войну.
Сиреневый рассвет. Встает солнце. Мясник с улицы Сент-Валье, нескладный брюнет, рост — метр девяносто пять, выше меня, а это что-нибудь да значит, перебирает четки. Бормочет молитвы… Внезапно в рот ему попадает пена волны. Он сплевывает, и тут молитва переходит у него в каскад неистовой ругани. Я заливаюсь диким хохотом. Мне девятнадцать лет. Я ласкал всего одну девушку на берегу Святого Лаврентия, но она не отдалась мне! Дженнифер тоже не уступила моим домогательствам — что ж, я так и подохну, не узнав любви? Но я все-таки славно с ней попрощался, невзирая на Жака. Я потом часто дразнил Жака саутгемптонской буфетчицей!.. Дженнифер! Как хороша твоя бело-розовая кожа! Как хороша твоя свежая улыбка, улыбка блондинки в кудряшках, трепещущая на губах, от которых пахнет зубным эликсиром! Лейтенант Птижан орет в рупор и спугивает милашку. Нестерпимый ор. Топор. Таким топором можно рубить головы, не топор, а целый топорище, топор Жоликера, папашиного брата, того самого дяди Жоликера, который прошел всю войну 14 года без единой царапины, который так этим гордился (ноготь указательного пальца между зубами: «ни вот такой!») и которого в конце концов году в 50-м придавило елью около бухты Хо-хо! в Сагене… Шекспир прав, как всегда. Лицедейство и тлен — such is life[1].
Занимался хмурый день. Нормандская земля между клювом Сены и Котантеном разевала пасть на запад. Немного погодя, хватаясь за сетки, люди, которых тошнило от запаха мазута и колыхания барж, подбрасываемых мутной боковой качкой, стали прыгать в воду, в грохот морских орудий, их торопил нелепо завывавший рожок, а над судами кружились вороны моря — алчные чайки.
— Дожидаются поживы, — сострил Симеон и захохотал циничным беззубым смехом.
— На нормандском побережье начинается высадка войск — и такого размаха операции мир еще не знал. Вовеки не забудутся эти страшные часы, когда судьба цивилизации решалась на пяти отмелях, наскоро превращенных в искусственные порты… Канадские войска развивают наступление…
Гигантская военная машина скрежетала гусеницами, скрипела лебедками, катила грузовики. Из ям прошлого выныривали танки. Во время артиллерийского обстрела у меня возникало неодолимое желание бежать. Но я не убежал. Конечно, из-за взрывов. Из-за Военной полиции. Да и потом, как бы я выглядел? Все же мне было не по себе. Напрягаешь слух. Считаешь. Как это глупо! Попробуйте, однако, осилить страх! Бомбежки я испытал позднее. Разноцветные стремительные вспышки — это стреляют орудия ПВО, смехотворно маленькие шарообразные дымки взрывов, оранжевые стрелы трассирующих пуль, истребители, сражающиеся на большой высоте, сверкая молниями плоскостей. Иванов день, да и только! Но это еще не настоящая жуть; страх мутный, зеленый страх, по выражению Жака, — это танки. Как тогда говорили нормандцы? Ах, да! «Привольное житье только между Каном и Байё». Между Байё и Каном можно было над всем этим посмеяться. Но с танками было уже не до смеха. Даже с нашими. Да, все, все лучше, чем быть раздавленным этими огромными кротами, тупо двигающимися вперед, — ты никогда не знаешь, куда им вздумается повернуть, да они и сами не знают, они идут напролом… Все, даже…
Блиндаж, дрожащий от только что разорвавшихся снарядов, мочится темноватой жидкостью. Дым рассеивается. Неожиданно из блиндажа выходит человек. Он что-то держит в руках. Не успеваешь разглядеть, что именно. Ребята орут. Струя света! Жидкий огонь огнеметов поливает немца. Человек машет белой тряпкой. Поздно! Человек бежит. Огненная струя преследует человека, точно прожектор — клоунов в мюзик-холле, затем, когда человек пробежал уже метров двенадцать, бросает его и устремляется к безмолвному блиндажу. Человек бежит боком к канадцам, а те и не думают стрелять. Ноги у человека заплетаются, он машет руками. Пуншевое пламя бьет из бегущего, бегущего, бегущего, все еще бегущего человека, потом оно ужимается, бежит, становится совсем маленьким, цвета смолы, пробегает двадцать пять метров, тридцать метров, все еще бежит, кривится, зыблется, дробится, потрескивает, выбрасывает отвратительный желтый язык и наконец опадает. Абель лихорадочно скребет ногтями землю. Во рту у него песок; придя в себя, он его сплевывает. Где только что рухнул немец, там уже не осталось ничего, кроме дымящегося куста. Танкетка исчезла. А блиндаж возобновляет стрельбу! Невдалеке стоит на четвереньках Жак, и его рвет, словно кошку, заглотавшую рыбью кость.
Металлический звук диорамы вызвал у Абеля апокалиптическое видение движущихся танков — «Шерманов», «Панцеров», «Тигров», «Черчиллей», броневиков, бронетранспортеров, танков-амфибий, «буйволов», самоходных орудий, «джипов», «доджей», мерзких «бульдозеров», беспрерывно катящихся по гальке, по песку, сквозь леса, по дорогам, круша деревья и дома! Солдаты ползли, страшно и, казалось, беззвучно раскрыв рты, а машины, воняя горелым маслом, оставляли за собою трупы, сплющенные в лепешку: голова — три сантиметра толщины и полметра ширины, каска похожа на железную орхидею.
1
Такова жизнь (англ.).