Где-то по соседству завыла сирена. Пронеслись машины. Грохнул то ли выстрел, то ли хлопушка. За ветвистой оградой палисадника, в глубине, стоял большой зеленый танк. Люди, сидя на броне, пили молоко из бумажных пакетов. Позеленевший Владимир, сняв шапку, с тоской взирал в сторону России. Город казался съежившимся, как заяц под кустом, лишь река спокойно и мудро, обвивая его, петляла среди холмов.
II.
Дома ждали. Пахло лекарством и подгорелой кашей.
Вторая и третья любовь — никогда не станет первой, даже если ты пытаешься жить по-иному — вытравить из памяти, даже если у каждой из женщин своя терминология любви.
Саския — та, которой всегда мешал пол. (Некоторые женщины забываются в конце концов. Встретив на улице, спохватываешься лишь через пару шагов — рабство памяти.) Не столько верующая, сколько суеверная, оценивающая по двоичной системе: "ласков—неласков"; в старом расписном халате (сексуальный стиль), нелепый парчовый передник с множеством складок, подчеркивающих лепной стан; рыжие ленты в нечто похожем на чепец — голландские фантазии; прядь спереди выкрашена хной — экономия на краске и мастере.
Накинулась с расспросами.
Что мог ответить — сам ничего не понял. Заставить работать за мизерную плату? Разговора не было. Попробовал бы кто-нибудь прожить день на пять единиц национальной волюты (громко звучит). Валюты, которую по привычке называют рублями. Если бы не эти неискоренимые привычки жизни, на борьбу с которыми тратится столько сил, сколько бы он сделал. Кто знает?
— Давно пора написать этому Битову, Соколову или Кураеву! А Пьер?! Париж!
Словно ошпарила презрением. Маленькая прелюдия к большой симфонии. Минутные ссоры переходили в хронические состояния неприязни. Эволюционировала к матриархату с помощью грубых слов и циничных жестов. Молча слушал. Даже через столько лет все еще эпатировала: "жрачка" или "облом". "Собака" — любимейшее выражение в диапазоне от нежности до ярости. Порой он находил в своих куртках зло скомканные платки и обломки раскрошенных сигарет. Хорошо еще, что там не было ампул с цианистым калием. Может быть только — за подкладкой?
— Я не хочу туда уезжать, — ответил, привычно сдерживаясь.
Россия стала далекой, как Америка. Куда уж дальше?
Подался, чтобы спрятаться в комнату. Втягивал под себя, как улитка, пятки и подбородок, но прежде она успела пару раз всадить в него вилки ненависти — нервозность, проистекающая от лености шевелить мозгами. Ей трудно было сосредоточиться и держать себя ровно весь день — легче разгонять облака и пыхтеть над кроссвордами. Недостаток натуры, обернувшийся достоинством в семейной жизни с точки зрения выворачивания рук мужу — старая песня.
— А тебя никто и не приглашает...
Женщина, которая всегда подчеркивает, что ты плебей. Выдержала паузу, как профессиональная скандалистка:
— Потому что ты вечно ляпаешь что-нибудь такое... — Покрутила ладонями, как ловкий фокусник, из рукавов которого выпадают самые неожиданные предметы, и вам это кажется естественным в силу стечения привычных обстоятельств, которые вы не можете или не хотите менять, и вы знаете, что вслед за красной лентой всегда появляется заяц с ослиными ушами, — и вам это тоже нравится, пожалуй, даже больше, чем собственный здравый смысл.
— Какая ты пошлая, — весело удивился он.
Может быть, его удерживала пустая могила? Верил и не верил себе — в свою странную верность. Знал, что все равно сдастся во имя семейного спокойствия и работы. Второй Жанны Эбютерн из нее явно не выйдет[11].
— Фу, какая я пошлая! Фу, какая я пошлая! — уперла руки в бока. — Но жизнь заставляет! — На лице запечатлелась торжествующая уничижительность, и вслед: — Позвони своей очередной девице, телефон оборвала... — Прекрасно умела менять тон: с презрительного на равнодушный.
— Она такая же моя, как и твоя... — Почувствовал, что достойно огрызнулся.
Впрочем, к его чести, он даже не догадывался, кто звонил. Может быть, из секретариата местечкового "Братства писателей", которым нужна рекомендация на собрата, или Королева, хотя навряд ли, потому что голос Королевы Саския прекрасно знает, и, конечно же, не Гд. И слава богу. Неужели вернулась? На момент отвлекся от ссоры — не ждал, не готовился. Отогнал соблазнительную мысль навестить, вот бы где расправиться, выплеснуть накопившуюся энергию из живота. Впрочем, это только в голове. Умозрительность не имеет характера гарантированной точности, пока не реализуется зримо.
Проверил: лицо осталось непроницаемым, как маска, — настолько непроницаемым, что он не понравился самому себе; тылы, прикрытые любимой комнатой.
— Знаем... знаем... — (многозначительно) Женщины, которых она не может простить только потому, что они сами с ним знакомились. — Позвони, гений!
Провинция не любит таланты. Вредно для пищеварения. Хорошо быть толстокожим, строкогоном в конце концов, писать литературные гаммы. Жениться исключительно на салонных дамах (на первой, второй, третьей... по закону больших чисел), сублимировать на этом с важностью открывателя звезд, быть патетиком и ловцом литературных блох.
Не выдавая чувств (апатический синдром? тайком улыбался в предвкушении работы), рассматривал выцветшие лимонные обои (не путайте с лимоновской "Лимонкой"). Ремонт, к которому готовился пятый год. "Бедные греки! Бедный я!" Гд. оказалась бы весьма кстати. Не многие обладали ее талантом расхолаживать тело и душу. Заводить любовников, искусно храня все в тайне. Давно не ревнует. Но испытать жалость к себе — нет хуже наказания. Сравнивать себя с Киром Ксенофонта из Анабазиса? — слишком далекая параллель.
— Поеду в Северный Брабанд, — ответил вяло, как оглушенный, и подмигнул зеркалу, откуда на него глянуло незнакомое бородатое лицо. Вряд ли и она могла узнать его таким. Углы рта трагически опустились вниз, под глазами набухли мешки.
Созвучно пробанду[12]. Пусть догадывается. Спросить не хватит гордости. В худшем случае оставит упрек на утро.
Огромный торжественный зал, который он выигрывал два раза подряд. Топос[13]. И слепая курица раз в жизни находит зерно. Два года славы. В одном из которых — премия и антипремия. Кормушка для местной элиты. Приятное отвлечение. Всякая суета вокруг литературы кое для кого имеет пошловатый запашок скандала, а не таинственности. Провинциальный выскочка — как его поначалу считали. Чужак. Впрочем, он таким и остался. Косые бачки, косые взгляды. Разве это когда-то было? С тех пор власть в издательствах захватили бухгалтеры. Терпение — лучшая приправа для амбиций. Где-то на задворках всплыло грустное лицо Савицкого, одетого во что-то похожее на косоворотку. "Неужели ностальгия?" — спросил он. Кажется, их только представили, но они так и не поговорили. "Только запомни: я не живописатель и не картинщик..." Что он имел в виду? То, что за всех выразил Довлатов? По крайней мере, по честности один из них попал в десятку, а ощущение потерянности у обоих одно и то же. Добряк Гунин, которого связывала с Бродским какая-то тайна и который однажды сравнил его с незнакомым Мигелем Ламиэлем. Мелькнул на горизонте дружище Веллер. В издательствах почему-то думают, что все люди, покупающие в булочной хлеб, — писатели. Не стоит во всех случаях кивать на гены. У всех одни и те же, только качеством разные. ПЕН-клуб и метафизические заблуждения Мамлеева. Круговорот представленных замыкался какими-то второстепенными авторами, жаждущими познакомиться в те два дня, которые они были в Париже, и одним крайне обозленным писателем, который через фразу вставлял слово "жопа". Интервью же для прессы заключали в себе некий элемент циничности, ибо часто художественные приемы принимаются за натуру автора. Читающая публика не разбирается в тонкостях — за редким исключением. Новый сентиментализм. Ха! Нашли над чем вздыхать! Столько воды утекло. Даже Саския по его рассказам помнила больше — то, над чем они вечно спорили: формальная общность "Школы дураков" и рассказов Казакова, чем страшно был удивлен Саша. Притянул осла за уши. Безапелляционность суждений Курицына, кивающего на сомнительно-пресных авторов типа Олега П., которого кто-то очень старательно правил. Что это, конъюнктура, заказ или слепота? Время конца домовой литературы в толстых журналах. Никому не верил в суждениях, кроме себя. Давно утвердился в этом правиле. Может быть, и правда, позвонить Пьеру, который вряд ли еще на что-то способен. Да и жив ли? Принять наконец приглашение, о котором все уже забыли. Нужен ли он вообще в Париже со своими мыслями и сомнениями?