Хариса явно озадачена. Откровения ей совершенно ни к чему — труднее найти им достойное применение в женском своекорыстии, — чуть позднее, когда наступит срок, когда можно будет приложить их к чему-то конкретному.

— Ты что, белены объелся?

Она груба, но едва ли осознает, словно ей не хватает лености понять свои поступки. Впрочем, она прекрасно знает, что способна любить саму себя только по выходным.

— Главное — верить в свою судьбу. Кто никогда не роняет, ничего не поднимает, — не слушая ее, твердит Гурей. — Такова жизнь, детка. Упавшему всегда надо подать руки… руку…. — Он теряет нить рассуждений, почти тушуется, ищет спасение в смущении.

— М-м-м… — мычит он.

Такое ощущение, что слишком высокопарная и пламенная тирада дается ему с большим трудом — гораздо больше энергии он тратит, чтобы произнести слова в нужной последовательности, словно для него они нанизаны на стержень.

— Поговаривают, что и в семьдесят можно сотворить гениальное…

Голос у него вовсе не уверен, а глаза полны страдания.

— Сомнительные надежды… — Хариса даже не затрудняется развить мысль. Да и способна ли она на нее? Вполне достаточно удовлетворить собственную забывчивость, к чему копаться в непонятном, да еще в мужском? Пусть этим занимаются другие.

— Но мне не хочется ждать!.. — Гордость всплескивает в нем. — Я все время жду, — отваживается он на откровение, — вначале денег, потом удачи, иногда — женщину. Все время откладываю на потом…

Он заглядывает ей в глаза, как ворона в надколотый орех.

— А когда же жить? Вот если бы кто-то помог…

Она радуется. Теперь он попался — слабость всегда питает ее недостатки. Она мстит — даже молча, инстинктивно, без мысли, прикидывая чужую оборону — совсем не чуждую глупости.

"Я зарабатываю в день миллион, — любит говорить Гурей, — и могу себе позволить некоторую пошлость".

"Не так-то ты и шикарен, — думает Хариса, — и гонора в тебе — крохи".

Часть своих доходов он тратит на скупку произведений малоизвестных авторов, кроме того, он имеет литературное агентство, где несколько бедняг трудятся над прославлением его имени.

— Если ты надеешься на Леонта… — Хариса даже забывает, что совсем недавно желала примирить их.

Гурей проявляет столько поспешности, что прерывает ее на слове:

— Мне бы очень хотелось… Мне бы хотелось, чтобы ты повлияла… — жует он слова, — подружка… приятельница…

Хариса хмыкает и отворачивается. Плевать ей на чужие горести.

— Я вовсе ему не враг, — твердит Гурей.

— Разбирайся сам, — отвечает Хариса.

— Я ему почти друг, — скулит он.

Складки вдоль рта обвисают до самой земли. В них полно вселенской скорби.

— Ничем не могу помочь…

Она наслаждается паузой.

— Я хорошо заплачу…

— Сомнительно, — Хариса начинает нервно дергать штору.

— Нет, правда, — Гурей трясет черным портфелем, как гусь испачканной лапой.

"Шедевры" Гурея похожи на кирпичи, положенные нерадивой бригадой в страшной поспешности и безо всякого знания дела, словно отвес — самое простое — им не известен.

— Я люблю его как брата, — объясняет Гурей. — Даже больше. Но по секрету — в школе он был не на первом месте. Серость. Посредственность.

Хариса только дергает плечами.

— Правда, правда, он получал двойки по физике. Да!

Гурей торжествует — наконец-то он высказался достойно.

Истинная правда — она таковой и останется, даже после смерти.

— Ну и что? — спрашивает Хариса.

Хотела бы она знать чужие тайны, но так, как если бы их раскладывали в явном порядке.

— А то, что не такой уж он гениальный! Да!

— Ну и скромности в тебе! — удивляется Хариса.

— Но если он будет цепляться к Тамиле, я откручу ему голову, — Гурей тоже приникает к щелочке и смотрит в зал в тот самый момент, когда Леонт приближается к группе беседующих, в центре внимания которых находится высокая худощавая женщина в белой плиссированной юбке, делающей похожей ее на теннисистку, только что вернувшуюся с корта.

— Тас-с!!!

Эти три буквы, произнесенные так, что слышатся только два высоких звука, заставляют женщину встрепенуться и растерять то высокомерное выражение на лице, которым она вознаграждала нескольких молодых людей, судя по всему — начинающих авторов, окруживших ее плотным кольцом и с покорностью стада внимающих каждой фразе.

— Леонт! — восклицает Тамила. Лицо от волнения бледнеет и покрывается пятнами.

Но, бог мой, как она изменилась!

— Тас-с… — повторяет Леонт, но теперь в его словах слышится больше грусти, ведь они не виделись так долго, что это, несомненно, наложило на обоих неизгладимый след.

Несмотря на волнующую минуту, он спокоен, как закланный бык, и замечает малейшие изменения в этой женщине.

Вот глаза у нее широко открываются, и из них льется тот свет, который Леонт помнит так же хорошо, как и самого себя. Потом уголки рта начинают неудержимо расползаться (рот у Тамилы несколько большеват для такого лица, но зато это делает его беззащитным и обескураживающе-опасным для мужчин) и ползут кверху до тех пор, пока свет не набирает высшую тональность, потом все это концентрируется, и фокус наводится с достаточным красноречием, чтобы сообщить нечто важное то ли о прекрасном закате, предвестнике отличной погоды, то ли о жемчужной георгине, которая цветет, наклонившись над асфальтовой дорожкой вашего сада (ибо, что еще желать от такой женщины), но обязательно — сообщить или подарить — как больше нравится, потом начинает меркнуть, а в памяти остается то, что запечатлелось за момент до этого, и вы принимаете все за чистую монету, как путеводную звезду во взаимоотношениях.

— Я хотела сделать тебе сюрприз, — жеманно признается Тамила.

— Я так и думал… — соглашается Леонт.

— Я прекрасно все устроила, не правда ли?

— Ничуть не сомневаюсь…

Она краснеет до корней волос.

— Ты мне не веришь?

— Верю, тем более, что ты едва не забыла мое имя. — Укор более чем вежлив.

— …

Она краснеет еще больше, она умоляет одними глазами, она переплетает пальцы и с их помощью пробует убедить его в обратном. Ее улыбка и смущение подобны пламени для воска.

Он покорен.

Он добровольно покорен, как только увидел ее из-за шторы, как только вспомнил ее имя.

Тамила нежно обвивает его руку и выводит из почетного круга.

Сплошная идиллия, — хихикает Мемнон.

Пошел к черту, — огрызается Леонт.

— Ах, Леонт! Прошло столько лет… — вздыхает Тамила.

Пусти кроткую слезу, — советует Мемнон, — и глубоко вздохни, ибо в следующий момент тебя постигнет разочарование. Разве женщины не надоели тебе?

Не все, конечно, — отвечает Леонт, — но мы разберемся сами.

Темные глаза окутывают его в кокон. Он чувствует себя личинкой в мягкой сладкой вате.

— Ничто так не украшает женщину, как неожиданное признание, — говорит Леонт.

Пламя победно гудит над испаряющимся воском.

— Ах! Леонт… — соглашается Тамила и подставляет губы для поцелуя.

Нельзя сказать, что Леонт ждал этого все эти двадцать лет, но тем не менее сердце его сладко сжимается, и на мгновение чудится, что он вернулся в дни своей молодости.

В юности она была хитра, как лисенок, и страдала нервной анорексией, так что посещение с нею ресторана превращалось в затянувшуюся пытку. Куда как лучше она была в постели, потому что от природы, на удивление, была мягка и пластична. А живости в ней было столько, что хватило бы на нескольких человек. И при этом достаточна умна, быть может, только с маленькой червоточиной, которую узнаешь через год или два после женитьбы, но разве такой срок не оправдывает ее и не делает более совершенной в твоих же глазах, сотворяя жизнь настолько привлекательной, даже в чисто умозрительном плане, что ты готов любоваться женой всю жизнь. Ах, не о многих скажешь такое. Правда, уже тогда Леонт чувствовал, что порой она становится несгибаемо упрямой во всем том, что касается ее планов. Идея-фикс стать журналисткой порой приводила его в отчаяние. Мчаться куда-то ради вторичных целей… Он никогда не понимал этого, предпочитая обществу одиночество. Уже тогда он был явным собственником — хотя бы самого себя и был не прочь обратить кого-нибудь в свою веру. Возможно, именно это его качество в конце концов развило в ней независимость от этого мира и сделало истинной женщиной. По крайней мере, Леонт чувствует это сейчас, когда целует ее в чуть обветренные, суховатые губы. Губы узки и похожи на две половинки приоткрытой раковины, в которой пульсирует розовая мантия. Недаром он вспоминает ее тогда, когда хочет отвлечься от забот о хлебе насущном. От тех лет в памяти осталась пушистая челка (слишком пушистая, чтобы казаться натуральной), которой она любила игриво встряхивать, худые, тонкие руки с длинными сухими пальцами, выступающие ключицы и матовый цвет лица в лучшие моменты ее жизни. И парой они были на загляденье, хотя на каблуках она казалась чуть выше. Мать даже не преминула намекнуть, что все это кончится пустым хлопком. Действительно, роман продолжался целых два лета (Леонт уже стал привыкать к своему положению) — достаточный срок, чтобы успеть остыть, и недостаточный, чтобы решиться на что-то серьезное. Даже расстались они вяло, без бурных сцен и упреков, словно по молчаливому договору. Возможно, они были слишком пресны друг для друга и им не мешало бы быть более осторожными в своих слабостях.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: