— Ты у меня жил вместе с Манюней. — Она улыбнулась и посмотрела на Таню. — Полазун был. После обеда никак спать не хотел, а ее укладывала к себе в постель, она возьмет вот так прядку и крутит, крутит на пальчик. Так и уснет. Долго спит. Я уже все уберу и еду приготовлю, слышу — топ-топ-топ, идет в рубашонке. Залезет на руки, и ты знаешь, вздохнет вот так — горестно-горестно и еще минут десять досыпает.
— Ну баб... — вздохнула Таня.
— У меня голова кружится, Ромочка. Прямо все кружится. Я и хожу по стеночке до двери. — Она ухватилась за створку узловатой рукой и показала, как она ходит. — А вчера у телевизора закружилась. Меня всю как развернуло, и я смахнула эту... как... — Она беспомощно запнулась и пошевелила в воздухе пальцами.
— Антенну... — подсказала Таня.
— Антенну, — повторилось эхом, — и вырвала с мясом провода. Так что одному плохо. Дедка как лежал в больнице, так совсем плохо, — произнесла она задыхаясь, и глаза ее наполнились слезами и провалились темными впадинами, но речь лилась равномерно, словно одно событие не проистекало из другого. — Я о смерти не думаю. Все равно умрем. Но одной страшно, Ромочка, ты даже не представляешь.
Да, тогда я не представлял. Я не представлял, что встречу Анну и на самом деле брошу работу. Я не представлял, что узнаю почти все о своем отце и матери и о нашем дружном семействе, и куда это меня заведет. Счастливое заблуждение. Хотя все можно было предположить с той или иной степенью достоверности, с которой вы приобщены к тайнам мироздания — если, конечно, дано. Увы, дано мне не было.
Женщина взяла меня за руку.
— Меня зовут Александра Васильевна, — сказала она.
И мы вошли в комнату.
Здесь пахло еще сильнее. У тумбочки, на которой блестел стерилизатор, а в блюдечке — использованные ампулы, стояла медсестра в халате. Я поздоровался.
На диване, напротив окна, лежал больной.
Как только я взглянул на него, я понял, что он безнадежен.
Серая кожа в старческих пятнах обтягивала высокий тяжелый череп. Складки вдоль носа, скул, шеи превратились в застывший хаос трещин и морщин. Отросшие волосы сбились над ухом. Видно было, что болезнь изнурила его, но руки, такие же крупные, как и у всех Савельевых, с толстыми венами, просвечивающими сквозь кожу, и широкими крестьянскими ладонями, словно у спящего, покоились поверх одеяла. И хотя мы находились рядом, он не прореагировал на наше появление. Мне показалось, что он в состоянии ступора.
— Егор, — позвала Александра Васильевна и, словно извиняясь за его немощность, украдкой взглянула на меня.
Казалось, глазные яблоки в мутной склере со скрипом повернулись и навелись на нас, однако выражение в них не изменилось, словно они уже не воспринимали мир по эту сторону грани.
— Боже! — прошептал кто-то за спиной.
Я обернулся и увидал Таню. Она терзала полотенце.
И тут у него начался приступ стенокардии.
Сестра подошла и сделала укол.
А мы вышли на кухню.
— Что? — только и спросила Таня.
Черт бы побрал такие вопросы, на которые заранее известен ответ, черт бы побрал залатанные души и крики в глазах, черт бы побрал этот мир, в котором ты должен отвечать женщине.
Но я ответил и тут же пожалел, как жалел уже не раз в просторном вестибюле, где пахнет кухней и где тебя перехватывают взволнованные родственники, или в тесной ординаторской, когда там никого нет, или в кабинете главврача, куда ты их заводишь в надежде, что это не выбьет тебя из колеи на остаток дня. Но, как правило, это выбивает, почти всегда.
— Думаю, вопрос суток, — ответил я.
— Вот как... — произнесла она растерянно и с натугой внутри себя. — Значит, в больнице не ошиблись... не ошиблись... — дважды повторила она тихо, так что услышать мог только я, — и надежды нет...
Надежда в данном случае была элементом чисто философским и имела к нам косвенное отношение, даже если бы мы хотели, чтобы это было не так.
— Нет, — подтвердил я, — не ошиблись.
Просто я знал, как это делается. Любой завотделением постарается избавиться от "безнадежного", чтобы избежать возможных и невозможных неприятностей.
— Только не говори бабуле... — попросила Таня. — Ладно?
И с этого момента я понял, что мы единомышленники, словно ее фраза что-то заронила в меня — на благодатную почву ожидания — и это "что-то" дало первый робкий росток.
Вряд ли это имело какое-то отношение к сексуальности — я не люблю крупных женщин. Наверное, оттого, что сам вечно задеваю макушкой о верхнюю перекладину двери, не люблю и оттого, что стоит только представить их в зрелости — тяжелых и раздобревших, как включается внутренний тормоз.
Но в этой рыжей женщине присутствовало нечто другое, отличное от всех других женщин, которых я знал. И опыта по этой части у меня не было. Я бы назвал это душой. Ибо душа жила в ее лице, а рыжие волосы, такие ровные и густые, что, если отвлечься от реальности, кажутся конской гривой, глаза за стеклами очков, зеленые и страдающие, рот с тонкими неяркими губами, веснушки вокруг — все это было лишь внешней оболочкой, картиной, в которую вложено главное — одухотворенность. И неважно, так ли уж прекрасна внешне сама картина, ибо в ней — божественная суть.
— Ты поможешь ему? — спросила она.
— Да, — ответил я. — Я сделаю все, что могу.
— Я пойду с тобой, — твердо сказала она.
— Нет, — ответил я, — сестра достаточно опытна.
Мир далек от совершенства. Оттого что ты хочешь его изменить, он еще не меняется, и тебе остается одно — изо дня в день делать свое маленькое дело и думать, что никто иной не сделает его так, как умеешь делать ты. Вопрос только в том, нужно ли это дело еще кому-нибудь, кроме тебя самого. И от этой прозаической мысли однажды наступает усталость и то, что называется профессиональной привычкой.
Сколько раз это повторялось в жизни. Ты включаешься совсем на другой лад, зажимаешь себя в тиски, клещи, идешь и работаешь. Ты обливаешься потом и чужой кровью, накладываешь зажимы на кровоточащие сосуды и вводишь расширитель, а кто-то внутри тебя отмечает, сколько пролилось крови и сколько ее выбрано стерильными марлевыми шариками.
Я тщательно вымыл руки под кухонным краном. Я мог быть полезен, когда начнется агония.
Я сказал сестре, кто я такой и чем занимаюсь в холодной стерильной комнате, именуемой операционной. И на мой вопрос она ответила:
— Нефректомия левой почки почти год назад и уменьшение выделения мочи из правой.
— У вас все имеется? — спросил я.
— Да, — ответила она.
И только тогда я сообразил, что тот, кто умирает на диване, мой дед и что мне предстоит проводить его в мир иной.
Испытал ли я что-то в результате такого открытия? Нет. Для меня он остался одним из многих больных — Петрунькиных и других, которых я ежедневно видел в больнице, которые ковыляли по коридору со своими трубочками и скляночками с мочой, которые месяцами лежали в переполненных, затхлых палатах, больше смахивающих на средневековые богадельни, и которые все же умудрялись выживать и даже повторно попадать на операционный стол, и по старым шрамам и рубцам от незалеченных инфильтратов я узнавал их. Я даже знал одного человека, который проделывал подобный номер не меньше восемнадцати раз.
Дед был в помраченном состоянии и вряд ли понимал, кто я и что с ним происходит. Да и важно ли это было? Медицина делала свое дело, и главное было пройти самый короткий путь с меньшими страданиями.
Вечером у больного катетером взяли мочу, и он успокоился.
Я знал, что у нас есть небольшая передышка, и отправил сестру отдохнуть.
Часа через три мы повторили операцию, но оттока почти не было, а то, что сочилось, было наполовину с кровью.
Сестра сделала два укола, но все равно он лежал, задрав подбородок, и грудь у него вздымалась, как кузнечные меха, и я знал, что сейчас это начнется или уже началось, потому что грани никогда не бывает, вернее, ты сам не замечаешь, даже если очень сильно хочешь — не замечаешь.