Господин Нормат оторопел. Потом, скосив глаза на незнакомца, занявшего его собственное кресло, он согласился:

— Да, пожалуй, по типу лица он нам подходит. Но это еще не причина…

Обинар, довольный и счастливый, неподвижно замер перед креслом. Разъяренный господин Нормат грубо спросил:

— А он будет работать, этот малый?

Обинар совсем было упустил из виду свои служебные обязанности. Окрик хозяина вернул его к действительности. С усилием взяв себя в руки, он принялся рассматривать натурщика более придирчиво. «Лицо исхудалое, осунувшееся, — говорил он себе, — но это неплохо, даже лучше. Я уверен, что из него выйдет превосходный „Ecce Homo“». На первых порах будем подвешивать его на кресте для «Распятого Христа», потом снимем «Гефсиманский сад», а позже, когда он немножко откормится, сработаем с ним «Доброго пастыря» и «Пустите детей приходить ко мне». В одну минуту Обинар подсчитал, какое множество первоклассных евангельских сценок у него получится благодаря этому нежданно обретенному Христу. Гостя как будто смущали пристальные, испытующие взгляды двух незнакомых людей. Его страдальческий вид все еще волновал Обинара, и тому было неловко задавать вопросы.

— Кем вы работали раньше, — вмешался господин Нормат, — а первым делом — как вас зовут?

— Машелье, мсье, — ответил незнакомец смиренным тоном, будто не расслышав первого вопроса.

Господин Нормат несколько раз повторил фамилию, проверяя, хорошо ли она звучит, и пробурчал, обращаясь к Обинару:

— Глядите за ним в оба. От таких проходимцев можно всего ожидать. Еще неизвестно, откуда он взялся.

Вспыхнув от гнева, Машелье вскочил с кресла.

— Я вышел из тюрьмы, — заявил он. — И ничего мне от вас не надо, отвяжитесь от меня!

Он решительно направился к двери. Фотограф догнал его и, потянув за руку, снова усадил в хозяйское кресло. Машелье покорно повиновался, сам удивляясь своей дерзкой выходке. Господин Нормат, вспомнив о торговых книгах, пожалел, что нагрубил ему.

— Двадцать франков в день, — предложил он. — Подходит это вам?

Машелье как будто не понял.

— Хотите двадцать пять? Ладно, дадим двадцать пять.

Машелье молчал, забившись в кресло. Обинар, нагнувшись, ласково сказал:

— Патрон предлагает двадцать пять франков в день. Обычно у нас платят не больше двадцати. Ну как, согласны? Двадцать пять франков… Идемте со мной в мастерскую. Работа нетрудная…

Они вышли из магазина и, пройдя через двор, стали подниматься по темной лестнице.

— Меня приговорили к шести месяцам тюрьмы, — объяснял Машелье, — не так уж много за то, что я натворил. В тюрьме мне удалось накопить небольшую сумму, но теперь, сами понимаете…

— Вам заплатят сегодня же. Если желаете, за два дня вперед.

Дойдя до лестничной площадки, Машелье остановился передохнуть.

— Я голоден, — прошептал он.

Он был бледен и тяжело дышал. Обинар заколебался; он едва не уступил чувству жалости, но тут же сообразил, какие возможности сулит ему образ измученного, униженного, молящего Христа. «Когда он поест досыта, будет совсем не то, — решил главный фотограф. — Надо этим воспользоваться, пока не поздно, и сейчас же распять его на кресте».

— Потерпите немного, вас отпустят завтракать в полдень. Сейчас уже десять часов.

Первый сеанс, как показалось несчастному, тянулся бесконечно долго. Висеть на кресте в разных позах было тяжело, а порою, при его болезненной слабости, даже мучительно. Один вид окружавших его орудий пытки вызывал в нем отвращение. Зато Обинар был вне себя от восторга. Он отпустил натурщика только во втором часу и, заплатив пятьдесят франков, предоставил отдых до завтра.

Машелье бросился искать кафе, где бы кормили подешевле. С жадностью проглотив двойную порцию телячьего рагу, он приосанился и почувствовал уверенность в себе. Закусывая сыром, он вспоминал о светлых днях прошлого. За несколько месяцев до ареста он служил тапером в кабачке на Монмартре; у него там завелись друзья, хозяева ценили его и уважали. Когда он выходил кланяться, девушки строили ему глазки.

На его беду, в кабачке выступал скрипач с блестящими, кудрявыми черными волосами. Этой шевелюрой пленилась одна девица, к которой Машелье был неравнодушен. Скрипачам легко покорить женское сердце: они гарцуют по эстраде, извиваются, встряхивают головой, нежно щекочут смычком свой инструмент, а когда пускают высокую трель, томно закрыв глаза и вытянув шею, вы невольно смотрите им на ноги, — уж не вознесся ли скрипач на небо? Обольстив девицу черными кудрями, скрипач переспал с ней, и однажды, когда он похвалялся своей победой, Машелье едва не убил соперника, всадив ему ножницы в горло.

Сидя за завтраком, Машелье размышлял о том, что в конце концов скрипач остался жив, раз он снова играет в оркестре. Почему бы и ему, Машелье, не наняться на прежнюю работу? Хоть он и просидел полгода в тюрьме — с кем не бывает! — у него все-таки большой талант. Ему показалось недостойным артиста изменить своему призванию и сниматься нагишом в фотографическом кабинете. Разомлев после сытного обеда, он не сомневался, что без труда найдет где-нибудь место тапера, и твердо решил завтра же вернуть фотографу двадцать пять франков, выданные авансом. Прямо из кафе он отправился в гостиницу на улицу Сены, снял номер и, растянувшись на мягкой постели, отложил на завтра поиски работы, достойной его дарования. Он заснул крепким сном и проснулся около полуночи; вскоре опять заснул, но всю ночь его преследовали кошмары. Ему чудилось, будто он распинает на кресте скрипача в терновом венце и будто суд присяжных приговаривает его к тюремному заключению еще на полгода. Он вскочил с постели, весь дрожа, лязгая зубами. Лучи утреннего солнца не рассеяли его горьких дум; к угрызениям совести примешивались воспоминания о муках, перенесенных им на кресте. Однако его решение не изменилось. Поднимаясь по лестнице в мастерскую, он зажал в кулаке двадцать пять франков, чтобы сразу возвратить их Обинару.

Главный фотограф принял его ласково, даже почтительно и тут же потащил к столу, где сохли пробные отпечатки.

— Поглядите… Какова работа? Что скажете? Ну, можно вас поздравить, вы позировали замечательно… Я не преувеличиваю, просто замечательно!

Машелье долго разглядывал отпечатки. Он был растроган, и когда Обинар предложил подготовиться к сеансу, он разделся без колебаний, сам удивляясь своей покорности.

В течение трех дней его в разных позах подвешивали на кресте, а когда у фотографа накопился достаточный запас «Распятий», они начали снимать серию «Путь на Голгофу». Натурщик старался изо всех сил и приводил Обинара в восторг своим усердием и понятливостью. Вскоре и господин Нормат оценил по достоинству новую модель, так как ему прислали крупный заказ на «Распятие».

Бывший пианист каждый вечер приносил из мастерской пачку фотографий Иисуса Христа и развешивал их по стенам своей комнаты. В гостинице он прослыл на редкость набожным христианином. По вечерам, возвращаясь к себе в номер и окидывая взором эту панораму, Машелье всякий раз испытывал потрясение. Сидя на кровати, он подолгу любовался изображением Спасителя, выискивая сходство с самим собою. Его глубоко трогало это скорбное лицо, жестокие страдания, мученическая смерть. По временам, при воспоминании о суде присяжных и о тюрьме, ему казалось, что сам он претерпел гонения, что сам он жертва несправедливости, и с умилением прощал своим палачам.

На работе в мастерской он никогда не раздражался, был кротким, уступчивым, старался услужить всем и каждому. Сотрудники любили его за доброту и привыкли к его томному, меланхоличному виду. Все сходились на том, что он прямо-таки создан для этой работы. Машелье настолько сжился со своей ролью, что никого уже не смущали его странные изречения. Один Обинар, питавший слабость к новому натурщику, пугался этих чудачеств и тихонько увещевал его:

— Не принимайте все на веру, ведь этого же не было на самом деле.

Однажды утром из соседней мастерской зашел апостол Петр, посланный с каким-то поручением. На голове его красовался огромный нимб из картона. Когда он уходил, Машелье, проводив его до самой двери, воскликнул: «Иди, Петр!» — таким проникновенным тоном, что старик опешил.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: