Развить эту мысль Мартен уже не успел. Склонившись над разделявшим их столом, издатель с такой силой ударил по нему обоими кулаками, что карандаши и ручки, проекты договоров и прочие бумаги взлетели в воздух. О таком романе, прорычал взбешенный собеседник Мартена, он и слушать больше не желает.
— Ни единым су… вы слышите?.. ни единым су не стану я рисковать ради этой отвратительной бойни! И не вздумайте рассчитывать на аванс, это уж само собой разумеется! Поищите себе дурака, который захочет финансировать вашу похоронную контору! А ежели вам нужны деньги, извольте-ка принести мне рукопись, где герои до самой последней страницы сохраняют незамутненный взор и свежий цвет лица. И чтобы там не было ни одного покойника, ни одной агонии, ни даже робких поползновений на самоубийство. А пока что моя касса для вас закрыта.
Мартен, до глубины души возмущенный тираническими требованиями своего издателя, больше недели не прикасался к рукописи. Он даже подумывал о том, чтобы распрощаться навеки с литературой и стать официантом или уличным продавцом газет. Это произвело бы впечатление разорвавшейся бомбы, и весь мир узнал бы о жестокосердии эксплуататоров, угнетающих искусство и общественную мысль. Но гнев Мартена понемногу остыл, а денежные затруднения заставили его отправиться на поиски спасительных доводов в пользу исцеления начальника канцелярии. Воспаления второго легкого удалось счастливо избежать, и температура начала постепенно падать. Процесс выздоровления несколько затягивался, но атмосфера смутных страстей, в которой он протекал, послужила хорошей основой для трех превосходно написанных глав. И все-таки в глубине души наш автор жалел о том, что отступился от первоначального замысла, и, по правде говоря, испытывал угрызения совести. Он разрушил — так ему казалось — самую суть драмы, созданной его воображением. Ему претило выздоровление Альфреда Субирона, а ослепительная молодость тещи представлялась теперь, когда над нею уже больше не витал призрак смерти, какой-то непристойностью. Мартену все время приходилось выдерживать борьбу с сокровенным желанием наслать то на героя, то на героиню какую-нибудь хворь, ну, скажем, хотя бы легкую форму ревматизма, дабы они, избалованные отличным здоровьем, вдруг призадумались над хрупкостью человеческого существования.
Но, отлично сознавая, к какой пропасти мог привести его этот скромный реванш, он живо представлял себе чековую книжку, распускающуюся, как цветок, в руке издателя, и этот образ придавал ему силы для успешной борьбы с искушением. И все-таки угрызения совести оказались для Мартена благотворны: они заставили его с крайней взыскательностью отнестись к развитию действия. Пусть издатель вторгается в сферу случайного, но уж во всем, что касается психологической правды, он, Мартен, ему ни за что не уступит.
Однажды, когда Мартен сидел за письменным столом — день уже клонился к вечеру — и как раз приступал к работе над главой, где должны были развернуться бурные события, раздался звонок, и он крикнул:
— Войдите!
Порог комнаты переступила женщина крупного телосложения. Ее платье, хотя и сшитое из дорогой материи, изяществом не отличалось. В руках она держала зонтик внушительных размеров. Лицо у нее было одутловатое, а кожа на шее и в вырезе платья — дряблая и красноватая, как это часто бывает в период увядания у женщин сангвинического склада.
Мартен, который был подхвачен бурным течением одной длинной фразы, сделал, не поднимая глаз и не отрывая пера от бумаги, левой рукою жест, означавший, что он просит простить его. Присев в нескольких шагах от Мартена, посетительница безмолвно созерцала в свете настольной лампы его профиль. И, покуда она отдавалась этому занятию, выражение ее лица, благодушного лица добропорядочной женщины, постепенно искажалось, и в нем отражались то гнев, то ужас. Иногда ее взгляд останавливался на бегавшем по бумаге пере писателя, и в сумерках глаза ее загорались огнем любопытства.
— Прошу прощения, — сказал Мартен, вставая, — я позволил себе дописать до конца фразу, которую нужно было сочинить на одном дыхании. Нам, писателям, всегда кажется, что нашим пером водит вдохновение, — это одна из смешных особенностей нашей профессии.
Он ждал от нее учтивого ответа на свои извинения. И в самом деле, губы ее зашевелились, но лишь для того, чтобы издать какие-то нечленораздельные звуки.
По-видимому, она была очень взволнована. Мартен принес извинение за то, что заставил ее сидеть в полутьме, и пошел включить верхний свет. Теперь, когда комната была хорошо освещена, ему вдруг почудилось, что с этой женщиной он давно и хорошо знаком. Но, вглядевшись в ее лицо, он убедился, что никогда ранее ее не видел. И все же ему казалось, что какой-то отзвук в памяти у него вызывают и полнотелость его уже немолодой гостьи, и этот зонтик у нее в руках. Когда глаза их встретились, она сказала с оттенком меланхолической иронии в голосе:
— Вы, конечно, меня не узнаете?
Неуверенный тон, которым Мартен опроверг это предположение, как бы говорил о его желании, чтобы собеседница пошла ему навстречу и помогла восполнить пробел в памяти. Склонившись над зонтиком и протянув руку в перчатке, гостья стерла кончиком пальца едва заметную пыль, которую она только что обнаружила, и подняв глаза на хозяина дома, произнесла:
— Я госпожа Субирон.
Увидев перед собою супругу начальника канцелярии, Мартен нисколько не удивился. Довольно-таки обычное явление: персонажи романа часто посещают автора — правда, столь явственно они предстают перед ним редко. Так или иначе, но эта встреча подтверждала, что ему удалось с неподражаемым мастерством вдохнуть душу в свой персонаж, и он предался размышлениям: «Ах, если бы увидели это воочию критики, — ведь они упрекают меня в том, что я стою в стороне от жизни! Как бы их мучила совесть!..»
— О, я так и думала, что вы меня не узнаете, — продолжала госпожа Субирон, сопровождая свои слова глубоким вздохом. — Ведь добропорядочная сорокасемилетняя женщина, замужняя, хорошая хозяйка, которая никогда не была втянута ни в какие скандальные истории и никогда не нарушала своего долга, это всего лишь третьестепенный персонаж, очень мало интересующий романистов. Они предпочитают иметь дело с распутными тварями.
Горький привкус последних слов взволновал Мартена, который приподнялся в знак протеста. Испугавшись, что она восстановила его против себя, госпожа Субирон поспешила добавить:
— Вас я нисколько не упрекаю. Я хорошо представляю себе, что значит быть художником… Господин Мартен, вы, верно, догадываетесь, что привело меня к вам. Когда два месяца тому назад я с нашим мальчиком уехала на Юг, операция у моей матери была уже позади, но бинты еще не были сняты, и поэтому никак нельзя было ожидать такого результата. А теперь я вернулась, позавчера, и увидела эту молодую женщину… Бог мой, какая перемена!..
— Она просто восхитительна, это так! — не сдержался Мартен.
— Восхитительна, восхитительна! Да разве на семьдесят втором году женщина может быть восхитительна? Да она просто смешна, моя матушка. А что сказать обо мне? Ведь я выгляжу лет на двадцать старше ее. Но вам и дела до этого не было. Ведь должно же было вас остановить неприличие такой постыдной страсти! О господи, бедный, бедный господин Субирон! Всегда такой спокойный, такой вежливый и еще такой ласковый… Как он мог помышлять об этих вещах?.. Но что же все-таки происходило, пока меня не было? Ведь кто же больше вас в курсе дела?..
— Увы! — вздохнул Мартен. — В этом есть что-то роковое. Вам ничего не писали, чтобы не волновать вас, но вы ведь знаете, что господин Субирон был болен, причем очень серьезно и были все основания тревожиться за его жизнь. Ваша матушка преданно, не щадя себя, ухаживала за ним, и почти безотлучное присутствие ее у изголовья больного не могло не взрастить опасной близости. Разве в сорок пять лет мужчина останется равнодушен к молодости и красоте, сияющим, как ему кажется, лишь для него одного? К таким вещам следует относиться снисходительно… К тому же нужно воздать господину Субирону должное: он изо всех сил боролся с собой. Лишь в прошлый понедельник он впервые выказал свою любовь. После ужина они, как всегда в последние пятнадцать лет, сели играть в домино, и господин Субирон поддался ей, хотя ставка была целых двадцать пять су.