Наступила долгая пауза.
— Ну, вспомните, вспомните, — подбодрил меня Рогов.
— Пожалуй... — Я вспомнил появление Львова накануне обыска, рассказ жены о том, как Меньшаков сразу направился к тому стеллажу, где лежали принесенные им книги.
— А еще кому?
— Никому.
Так продолжалось целую неделю. Круг вопросов, задаваемых мне, расширялся, тон ужесточался, но — с моей, во всяком случае, точки зрения — в них пока что не было ничего слишком уж угрожающего. Впрочем, я чувствовал, что верчусь и извиваюсь все более интенсивно. Мне показывали запись на карточке, помету на полях книги, строки в запиской книжке:
— «С-советская власть!..» Почему это написано через два «с»?
— Это запись к изъятым у меня наброскам романа. Так произносит это слово один из героев.
— Ге-ро-ев?..
— Ну, действующих лиц, если это вам больше нравится.
— Почему же он произносит это так странно?
— Видите ли, это придает слову определенную эмоциональную окраску.
Я пользовался отдушиной и пускался в длительные рассуждения относительно возможности чисто лексически или даже фонетически характеризовать то или иное лицо, его социальный статус, интеллектуальный уровень. Некоторое время меня внимательно слушали, потом перебивали новым вопросом.
Однажды Меньшаков вынул из папки газетную вырезку: выступление Кадара по радио 26 ноября 1956 года. Против слов о том, что 23-го ноября Имре Надь выехал из Венгрии в Румынию, моим почерком было отчетливо написано: «Наглая ложь!»
— Что вы хотели сказать этой надписью?
— Как вам сказать... Э... Мне кажется, это ясно из самой пометы.
— То есть, вы утверждаете, что «Правда», центральной орган нашей партии, лжет?..
Нагло
лжет?— Ни в коем случае. Дело, очевидно, в том, что «Правда» поместила непроверенное сообщение.
— «Правда» непроверенных сообщений не помещает! — отрезал Меньшаков.
— Ммм... Это не всегда так. Если вы вспомните, что на XX съезде товарищ Хрущев говорил о докладе Маленкова на X1X съезде, то...
— Да, но это было в эпоху культа личности, а сейчас...
— Простите, но вы уже забыли, что Имре Надь вскоре был осужден и расстрелян. В Венгрии, а не в Румынии.
Побагровев, Меньшаков некоторое время молча, ненавидяще разглядывал меня, затем напряженным, угрожающим тоном произнес:
— Вы хотите сказать, что знали об этом уже тогда, в ноябре 56-го года?
— Я иногда слушаю радио. По поводу ареста Имре Надь сразу, как только он покинул югославское посольство, было сообщение агентства ТАНЮГ. И многих других агентств. Следовательно, раздражающая вас помета относится не к «Правде», но к заявлению Кадара.
— Вы поверили этим агентствам и не поверили «Правде»?
Я промолчал достаточно красноречиво, и Меньшаков вдруг взорвался:
— Ну и вражина же вы!
В те времена я еще был далек от мысли, что всю последующую жизнь мне придется заниматься изучением ненормативной лексики, и поэтому «вражину» я воспринял как простую брань. Позднее я установил, что в народном языке под «вражиной» всегда понимается «черт, дьявол, враг рода человеческого», но КГБ, как и его предшественники из НКВД или ГПУ, взяло это слово на вооружение в качестве бранной аббревиатуры к словосочетанию «враг народа».
Итак, сидя перед Меньшаковым, разглядывая его невыразительную физиономию и вовсе не задумываясь над семантическими сдвигами, я размышлял о том, как мне отреагировать на его выпад. Обидеться и сказать, что я старше его по воинскому званию? Что всей своей деятельностью во время войны — в войсках, на переднем крае, в немецком тылу — я смог больше сказать о своих убеждениях, чем Меньшаков в тыловом заградотряде или следовательском кабинете СМЕРШ'а? Не значило ли это опуститься до его кухонно-застеночного уровня?
И тут вдруг мне пришла в голову блестящая мысль. Я держал в руках уголовно-процессуальный кодекс. На столе передо мною лежала газета с опубликованным за два года до этого «Законом об основах судопроизводства в СССР» и «Законом об уголовной ответственности за государственные преступления». Они послужили поводом для насмешки со стороны хлыщеватого чекиста, только что заходившего в кабинет Меньшакова, но эти пособия уже помогали мне ориентироваться в темном лесу отечественной юриспруденции.
— Знаете что, капитан, — сказал я. — Эта ваша фраза дает мне основание считать, что вы ведете следствие необъективно и предвзято. Поэтому я буду требовать, чтобы для ведения моего дела, если таковое существует, был назначен другой следователь.
Это была моя последняя встреча с Меньшаковым, во всяком случае, в ходе следствия. Забегая вперед, скажу, что мне довелось встретиться с ним еще раз, осенью 1963 года, когда он в роли «куратора» ленинградцев — «особоопасных государственных преступников» — приехал в Мордовию.
Лагерный «воронок» (посыльный при штабе лаготделения) неожиданно вызвал меня к «куму». Ломая себе голову над тем, что могло понадобиться этому деятелю — уже давно было ясно, что попытки завербовать меня в информаторы обречены на провал, — я вошел в кабинет и увидел в кресле не местного гебиста, но Меньшакова. При майорских уже погонах, с чуть большим количеством орденских ленточек на груди, чем при нашем знакомстве, он широким жестом показал мне на стул и подтолкнул пачку «Казбека».
— Здравствуйте, садитесь, закуривайте, — произнес он любезной скороговоркой.
Я сел, поблагодарил за папиросы и отказался от них.
— Ну, Кирилл Врадимирович, как поживаете, как здоровье, чем занимаетесь? — Он опять улыбнулся пронинской улыбкой. — Слышал я, что вы предприняли здесь целое научное исследование. Не можем ли мы чем-либо помочь вам?
Я уже не раз замечал трогательную заботливость о моем здоровье и внимание к моим занятиям, возникавшие всякий раз, как им приходило в голову завербовать меня.
— Благодарю вас, ничего не нужно. Это все? — Я приподнялся со стула.
— Ну во-от, Кирилл Врадимирович... — протянул он с искренним огорчением. — Ну, сами посудите: отбыли вы уже две трети наказания, пора бы подумать о возвращении домой... Вы понимаете, что когда вы вернетесь и захотите прописаться в Ленинграде, общественность города спросит наше мнение, а мы... Что мы сможем сказать?
Я представил себе, как общественность города в милицейском мундире набирает телефон КГБ.
— Следует ли понимать это, как намек на то, что меня не пропишут в городе, если я не стану стукачем?
Он поморщился.
— Как грубо вы это выражаете. — И вдруг оживился: — Но по существу вы, как бывший разведчик, конечно, должны сотрудничать с нами.
— Поскольку приговором суда последующая ссылка или высылка не предусмотрены, то отказ в прописке я обжалую в законном порядке, а сейчас напишу жалобу по поводу того, что вы меня шантажируете.
Я в самом деле написал такую жалобу, адресовав ее Шелепину, бывшему в то время председателем Комитета народного контроля. Жалоба моя была переслана в Прокуратуру СССР, откуда я получил следующий ответ:
Прошу объявить заключенному Успенскому К. В., что его жалоба рассмотрена и оставлена без последствий. Успенский осужден правильно, его виновность в преступлении доказана и оснований к опротестованию приговора не имеется.
И подпись: «Начальник отдела по надзору за следствием в органах безопасности КГБ советник юстиции 2-го класса Терехов». Приблизительно годом раньше такой же ответ получил на свою жалобу о хищении у него конвоем карманных часов ныне покойный Ефим Борисович Гольцберг.
Но вернемся к следствию.
Утром 19-го июля меня удостоил телефонным звонком сам полковник Рогов.
— Приезжайте, пожалуйста, чуть раньше, чем обычно. Часам к одиннадцати, скажем. Пропуска не надо, вас встретит у главного входа Шорохов.
А я только что вложил в машинку кляузу, в которой требовал отстранения Меньшикова. Кляуза была написана вчерне и не очень удачно. Пока я возился с формулировками, пытаясь вылезть из длинных периодов, стрелка часов доползла до половины одиннадцатого.