Скажет сейчас: «Не надо, Илья, лучше не надо», да еще жалостно, и…
— О, конечно, как талисман и прекрасное произведение искусства! — с подозрительной готовностью откликнулась она. — Большое спасибо!
Уж не собирается ли она жалеть его? Илья нахмурился и суше продолжил:
— Я забыл сказать, это был маленький сюрприз: мне удалось достать билеты на концерт, хороший, по-моему: Скарлатти, Корелли, Тартини, Вивальди в исполнении оркестра Баршая… Я надеюсь, это не помешает нам сходить? Жаль только, что два билета…
Он исполнял пустую формальность, ибо приговор был уже известен. Оставалось немногое — с достоинством встретить неизбежное. Он был готов к нему и все-таки с ужасом ждал вежливое: «Я вам очень благодарна, но…»
Что касается Анжелики, она чувствовала большое облегчение, почти гордость, свершив самое трудное, самое болезненное. Предстоял последний шаг, последний жест, но разве он так уж нужен? К чему жестокость? Разве она не заслужила право на великодушие, проявив такую силу, такое самообладание? Как жаль, что отец не слышал ее! Прекрасный концерт, и он купил билеты еще до… Развлечение, в котором она не отказала бы, наверное, никому…
— Да, конечно, с удовольствием! — воскликнула она. — Я слышала этот оркестр в Варшаве, очень элегантный… И программа — хорошо ее знаю, даже играла кое-что. Только Барбару жаль.
Она не сказала «нет». Жалкая, мерзкая жалость! И все-таки ему стало чуточку легче.
— Да, вот еще что, — продолжил натянуто он, — я уже обещал, но вы, разумеется, можете отказаться… Я хотел бы всех вас троих познакомить с моим другом — художником. У него, на мой взгляд, очень интересные работы. Я считаю (не подумайте, будто я хвалю его), что он очень талантлив. Кроме того, у него бывают поэты, артисты, музыканты… в общем, любопытно…
— Заманчивая идея! — живо откликнулась Анжелика. — Сестра примет с восторгом. У нас в Кракове тоже были знакомые художники, але мало — больше скучных ученых…
Он хмурился и покусывал губы: ее энтузиазм отчетливо попахивал фальшью. Для него самого вечеринка у Андрея вдруг лишилась всех ароматов и красок, значит, Анжелика хочет утешить его… Еще предложит дружбу…
Он решительно встал и, пробормотав что-то невнятное насчет дел, распрощался. Несколько танцующих пар как тени расступились перед ним, однако, вызволить пальто с сумкой оказалось не так просто: человек шесть, приколов к дверце шкафа лист бумаги, развлекались тем, что коллективно пачкали его толстыми — с детскую ручонку — фламастерами. У Ильи в качестве отступного потребовали свежую идею. Пока он смущенно поглаживал переносицу, Барбара сняла готовый шедевр и приколола чистый лист бумаги. Илья взял черный фломастер и нарисовал лысую мужскую голову в очках, а сверху придавил ее страшным вопросительным знаком. Идею тут же подхватили. Парень в замшевой куртке нарисовал роскошную машину, кто-то — орден, Олег-филолог — надгробный камень, Барбара — женскую головку, а Карел — розового, орущего младенца и кастрюлю. Поставив затем на свободные места автографы, шедевр торжественно вручили Илье. Он взял, грустно поблагодарил и отправился домой.
Было не так уж поздно, но глухая, захолустная темень безраздельно владела миром. Моросило мелко и подло — не сверху, а откуда-то снизу и сбоку, все время норовя в лицо. Он сутулился, горбился, пряча «шедевр» под полой, и вдруг увидел себя помятым, небритым, опустившимся… Как он мог даже на мгновение допустить, что такая девушка… А эти дурацкие намеки, облеченные в высокопарную форму… Фу, какой стыд! Он попытался даже убедить себя, что не только отвергнут, но и вышвырнут: «тоска, хандра, буду пить, хорошо бы собаку купить», — тихонько подсказало Я, — а через двадцать лет — сцена из «Земляничной поляны»: одинокий, близорукий, дряхлый книжный червь».
Заметив, что попало в нужный тон, Я продолжило: «Темно, холодно, скорбно — совсем как в «Войне и мире» — природа вполне гармонирует с настроением героя, жизнь потеряла всякий смысл, всякое содержание… Впрочем, кое-какие шансы все-таки есть: герой бросает науку, покупает каждый день цветы, встречает у общежития, старается подать что-нибудь, услужить… Со временем он становится другом семейства, преданным, верным, почти членом семьи…»
Илья поморщился: нет, нет, никогда. «Тогда будь мужчиной — порви разом и навсегда», — жестко потребовало Я.
— Глупо. Я хочу видеть ее, слушать вместе музыку, петь… Я не могу без нее!
«Ты просто жалкий, слабый слизняк! Ты не можешь перенести ясного, определенного «нет». Ведь сказано «никогда не смогла бы», так нет, ты готов ухватиться за милость — была бы только надежда на надежду».
— У меня нет никаких притязаний. Только видеть ее время от времени…
«Ты добровольно лезешь в унизительное, постыднейшее рабство. Ты потеряешь достоинство, собственное лицо, превратишься в надоедливого вздыхателя…»
— Я просто не вижу причин замыкаться в себе, в своей узкой и сухой науке.
Спор продолжался весь вечер, всю ночь, ему казалось, что он не заснул ни на минуту.
Глава XI
Семинар члена-корреспондента АН СССР Ф. С. Астафьева собирал едва ли не весь философский цвет Москвы, так как считался в своей области самым серьезным, самым представительным. Этот цвет, в отличие от своих праотцов, имел чахлую растительность, рыхлые фигуры, очки и всех серых оттенков костюмы. Они здоровались друг с другом за руку, грузно усаживались в первых двух рядах, солидно переговаривались, показывали журналы, статьи, и самым молодым, сидевшим на почтительном расстоянии, казалось, что именно там живет большая наука. За «Олимпом» следовало заметное разрежение — третий и четвертый ряды наполовину пустовали; за ними, как бы демонстрируя свое почтение, свое презрение, свою непричастность, размещалась гораздо более молодая, волосатая и пестрая «серая масса». Отсюда изредка раздавались дерзкие голоса, заставлявшие «олимпийцев» скрипеть креслами и напрягать тугие шеи. Самая молодая и смирная часть аудитории ютилась в задних рядах и никогда не подавала голоса, зато вынашивала самые честолюбивые замыслы относительно «Олимпа».
Снегин, имевший свое место в средних рядах, на сей раз, как докладчик, оказался на короткое время среди «олимпийцев». Галин с подчеркнутой значительностью пожал Илье руку и представил кое-кому из первого ряда как своего способного ученика. За прошедшие три дня он несколько переоценил ситуацию и нашел занятую им позицию недостаточно гибкой, если не сказать глупой. В конце концов, времена меняются, поводок ослаб, и никто не может сказать, сколько новых шагов позволено делать. Отчего же не запустить пробный шар? Доклад — не публикация, а молодым сам Бог велел ошибаться; он заставит о себе говорить, он заставит кое-кого в Академии прислушаться к нему, даже если… В крайнем случае, Илья достаточно честен, чтобы подтвердить полученное от него предостережение. Надо ободрить юношу.
— Волнуетесь? — спросил он Илью. — Напрасно. В таком виде, как вы его изложили мне, ваш доклад безусловно привлечет внимание. Так что не робейте, смелее!
Когда все уселись, наоглядывались и накивались со знакомыми, вошел Астафьев, эдакий седогривый лев, в сопровождении людей помоложе и поплюгавее. Он кивнул аудитории, победно окинув ее взглядом, поздоровался с несколькими из первого ряда и коротко переговорил с секретарем семинара — молодым, но уже «заметным», в силу своей приближенности к «Олимпу», философом. Затем он обратился к аудитории.
— Сегодня на нашем триста восемьдесят восьмом семинаре вашему вниманию предлагается доклад…
Он наклонился к Илье и попросил расшифровать его инициалы. «Илья Николаевич», — ответил Илья, краснея и на секунду теряя только что обретенную уверенность в себе. Галин заметил это и шепнул: «Насчет времени не беспокойтесь: часа полтора говорите смело».
— …доклад Ильи Николаевича Снегина из МГУ «Критика современного неокантианства». Прошу вас, — широким жестом пригласил он Снегина к доске. — Мы все приблизительно на час в вашем распоряжении.