Однако все эти тонкости вряд ли интересовали нашего Цин-Ни. Мышонком он какое-то время сторонился, даже страшился людей, но позже вынужден был признать, что это всего лишь изживший себя предрассудок. И после этого он стал буквально ждать появления людей, которые не только приносили съестное, но и вообще вносили в его жизнь приятное разнообразие.
И все же каждый раз ему приходилось перебарывать в себе этот застарелый предрассудок, и, прежде чем выйти из укрытия, Цин-Ни некоторое время подсматривал за людьми. Правда, подглядывать — занятие некрасивое, зато иной раз весьма полезное, а по мышиному своду законов — и вовсе жизненно важная необходимость.
Цин-Ни, как правило, спал днем, хотя это и не было законом, а здесь, в давильне, вообще не имело никакого значения. Сюда никогда не забредали кошки, не наведывались ласки или хорьки и не залетала ни одна из птиц, для которой мышиное мясо казалось бы лакомством или хотя бы приличной едой. Раз, правда, сквозь разбитое в уголке оконное стекло внутрь впорхнула синичка, облетела вокруг всю комнату, а затем — бум! — с маху ударилась о стекло, не будучи знакомой с его свойствами. Синичка страшно перепугалась, теперь уж ей было не до того, чтобы разглядывать комнату, она снова рванулась к окну, но налетела на стекло и рухнула на подоконник. Глаза ее затуманились смертельным ужасом перед неволей, и видно было, как сердчишко колотится где-то у горла. Синичка была до такой степени напугана, что не почувствовала страха, даже когда мышка прошмыгнула по оконной раме и остановилась у отверстия в стекле.
— Вот здесь ты можешь выйти, Цитер, — вежливо пискнул Цин-Ни, потому что, разумеется, это был он. — Но в другой раз примечай, в каком месте ты входишь внутрь, иначе не сумеешь выбраться обратно.
— А ты меня не тронешь? — растерянно поморгала синичка.
— Сразу видно, что ты родилась в этом году, иначе не задавала бы таких глупых вопросов. Отверстие находится здесь…
— Мне кажется, как будто здесь всюду отверстие, и все же я не могу пройти сквозь него. Никак не пойму, в чем дело.
— Цитер, в последний раз тебе говорю: в этом месте дырка. И заруби себе на носу: человека никто не поймет, даже я, а ведь мы с ним друзья… Ну давай, а то у меня дела.
Синичка — растеряв одно-два перышка — вылезла сквозь отверстие в стекле и, не помня себя от счастья, вспорхнула на ореховое дерево.
— Нет чтобы поблагодарить… — досадливо шевельнул усами Цин-Ни и попытался было раскусить жестяную плошку, забытую хозяином на подоконнике. Но поскольку плошка оказалась слишком твердой для его зубов и к тому же нещадно гремела, Цин-Ни сквозь дырку в стекле выбрался на одну из плетей, обвивавших беседку, и подумал, что мог бы сделать это гораздо раньше. По сравнению с прохладой дома здесь было приятно тепло, поскольку солнышко припекало; однако Цин-Ни предпочел остаться в тени: он не любил быть на виду. Беседка нравилась ему еще и тем, что отсюда проселок, до которого от давильни было рукой подать, просматривался как на ладони, и можно было увидеть многое такое, чего мышонку с земли и не углядеть.
Однако в эту пору — после сбора винограда — интересного почти ничего не увидишь. Так что Цин-Ни вздремнул немножко, но ему все время мешали: то ворона каркнет, то сороке найдется о чем поговорить — и конечно же, здесь, на ореховом дереве, — то орех упадет с дерева на землю или на столик под деревом, и тут уж мышонку становилось совсем не до сна. Дело в том, что орех норовит тотчас спрятаться среди опавшей листвы или же катится по земле, стараясь отыскать себе местечко, где можно спрятаться, потому что каждый орех лелеет мечту когда-либо в будущем стать деревом. Но стоит какому-нибудь ореху закатиться к стенам беседки, и деревом ему никогда не стать — в этом можно быть совершенно уверенным.
— Оп-п! — восклицает орех, стукаясь о стену. — Тут неподходящее место…
При этих звуках Цин-Ни окончательно просыпается, замечает упавший орех и вдруг чувствует такой голод, как никогда в жизни.
Цин-Ни спускается по удобной лесенке из виноградных лоз и принимается за орех, который не в силах противостоять твердым как алмаз и острым как бритва мышиным зубам. На ореховых деревьях дядюшки Йоши вызревают сплошь одни крупные грецкие орехи с тонкой наподобие картона скорлупкой, и это их качество для Цин-Ни как нельзя кстати, хотя орехи по размеру в два раза больше его самого и попробуй-ка ухвати их! Однако Цин-Ни разработал свой метод: он вплотную прижимает орех к стене и за четверть часа прогрызает в нем такое отверстие, через которое мог бы даже пробраться внутрь, если бы там было место. Но места внутри нет, и это как раз очень хорошо: весь орех заполнен сердцевиной…
И к тому времени, когда тени отвесно падают на землю, а стало быть, солнце подобралось к зениту, Цин-Ни на редкость неторопливо вскарабкивается на окошко, спускается на пол и так же неспешно идет в подвал, где уютно устраивается в своей норке на дне большого ящика — спать и переваривать сытную еду.
Цин-Ни никому не говорил, снятся ли ему сны и какие именно, но вполне вероятно, что сны он видит и что в них ему являются его друзья люди, и им овладевает удивительное чувство отваги и мудрое веселье.
Цин-Ни невдомек было, что значит обман, и когда он говорил синичке, что человек — его друг, у нас нет оснований усомниться в этом, хотя дружба эта — как иногда бывает — началась с непредвиденного случая.
А дело было так. Почтмейстер и священник в очередной раз наполнили неистощимый бочонок, но при этом малая толика вина пролилась мимо и застыла лужицей в небольшом углублении возле лежня.
Цин-Ни по своему обыкновению подсматривал за людьми, укрывшись за другим, пустым бочонком, когда кто-то из мужчин по нечаянности толкнул бочонок, и зверек, испуганно отскочив, угодил прямиком в винную лужицу.
С бешено колотящимся сердцем примчался он домой и, чувствуя себя выпачканным с головы до пят, тотчас, со свойственной всему мышиному племени любовью к чистоте, принялся вылизывать свою шкурку. Правило есть правило, и мышь в грязной шубке еще никому не доводилось видеть.
Цин-Ни продолжал вылизывать шкурку, когда та была уже безукоризненно чистой; при этом в нем крепло убеждение, будто теперь он значительно больше знает о жизни, чем до сих пор, да и человека в сущности не слишком боится…
— Цин-Ни, — задал он себе вопрос, — разве человек когда-нибудь обижал тебя? Нет, не обижал. А раз так, — продолжал он, — ты спокойно можешь выйти. Как знать, может, тебе перепадет еще этой вкусной жижицы, которая оказалась на пользу и желудку, и сердцу…
И Цин-Ни, чувствуя, как тает в нем исконное недоверие к человеку, вылез на лежень и — будь что будет! — уселся в кружок света, отбрасываемого свечой.
Священник первым заметил его появление.
— Братцы мои, — тихонько проговорил он, — смотрите-ка: мышонок! Да какой симпатичный! Не двигайтесь, как бы не спугнуть его. И надо бы дать ему чего-нибудь поесть.
— Должно быть, больной, — заметил почтмейстер. А дядюшка Йоши осторожно и очень медленным движением положил на лежень в сантиметрах десяти от мыши кусочек сала.
Мышиный нос тотчас пришел в движение, а чуть погодя Цин-Ни подобрался к салу и — не очень твердо сохраняя равновесие — сел на задние лапки, а передними ухватил кусочек и принялся грызть его.
Трое приятелей сидели не двигаясь, но в глазах у них заплясали искорки такого ласкового, теплого веселья, которое непременно сделало бы их людьми, если бы они уже не были ими.
Они сразу же полюбили Цин-Ни.
— Чем не чудо! — шепотом восхищался почтмейстер. — Мышь, а до чего храбрая…
— У чудес, как и у храбрости, есть свои причины, — заметил священник и по некотором размышлении заглянул за лежень, где тускло поблескивали остатки пролитого вина. — Ведь что необходимо для чуда? — продолжал священник. — Вера! Ну, а что требуется для храбрости? Сила, страстное желание, гнев, любовь или же…
— Что еще, по-твоему?
Священник вновь обследовал винную лужицу и на сей раз с твердой убежденностью заявил: