Позднее ветер стих, и старый Тополь шептался только сам с собой, подобно старухам, которые дни и ночи проводят в одиночку, бормоча себе под нос воспоминания о жизни, столь быстро промелькнувшей в молодости и уныло тягучей на склоне лет.
Впрочем, этот вековой Тополь не был здесь одинок. Подле него, на границе южной тени мощного дерева, стояла Бузина, а перед нею — колодец-журавль, ведро которого, судя по всему, было подвешено у края сруба, потому что журавль тянулся к колодцу, как истомившаяся от жажды лошадь — к водопойному желобу.
Тополь вырос великаном, да и Бузина давно перестала быть кустом, а превратилась в большое — с дом высотой и человека толщиной — дерево, годов которому тоже никто не знал, но подле тридцатиметрового Тополя с его мощным трехметровым стволом Бузина выглядела карлицей-внучкой. Оба дерева были почтенного возраста, и каждый в своем роде являлся великаном, именно поэтому они одинаково воспринимали реальность времени и пространства. И одинаково умели обозреть минувшие времена и гигантской сетью корней, разветвленных под землей, почувствовать близящиеся перемены будущего.
А корни эти были почти столь же безвременны, как и земля вокруг них, способная заново возродить жизнь, ибо в ней заключено прошлое и грядущее.
Оба дерева в известной мере уважали друг друга, как прожившие долгую жизнь старые люди.
И конечно, старым был и колодец-журавль, вернее, только сам колодец, поскольку колодезный столб, желоб, сруб, журавль обновляли неисчислимое множество раз с тех пор, как вырыли колодец и выложили его стенки камнями, а в таинственной глубине его зеркала многие-многие тысячи раз смотрелись солнце, луна, облака и звезды.
Но иногда в этот головокружительно темный провал заглядывали и люди, ловя свое отражение на фоне мирного, усеянного облаками неба; иной человек, довольный увиденным, горделиво подкручивал ус, а иной отворачивался, почувствовав, что из водного зеркала смотрит на него совершенно незнакомый и пугающий лик.
Заглядывали сюда и смеющиеся ребячьи мордашки, и залитые слезами девичьи лица — почти все, кто склонялся над ведром, дабы утолить жажду или печаль чистой и холодной колодезной водой.
Однако по большей части в окрестностях колодца было безлюдно и тихо. Дальнюю половину Ценде вспахали, овец убыло, а коровам к концу лета на пастбище нечем было поживиться, потому что дождевые воды стекали в ручей, хорошие травы высыхали, а молочаем да чабрецом сыт не будешь.
В давние времена сюда и по ночам приезжали на водопой какие-то таинственные люди в бесшумных повозках и на взмыленных лошадях; цыгане делили здесь ворованную добычу, и находились и такие, кто бросал на дно колодца окровавленный топор. Однако с тех пор как новости по проводам забегали быстрее, чем краденый конь, эти ночные приезжие стали появляться реже, а там и совсем пропали, что, впрочем, ничуть не отразилось на жизни колодца и двух старых деревьев.
Ведь даже когда трава была вся выщипана и позвякивающее колокольцами стадо перебиралось на другое пастбище, колодец и оба старых дерева не оставались в одиночестве. Правда, без ежевечернего костерка пастухов и ленивой возни спящего стада было как-то пустовато, зато четвероногие и крылатые охотники чувствовали себя вольготнее; сарычи и прочие хищные птицы получали возможность без помех делиться новостями, присев на колодезный столб почистить перья, а трясогузка, что вот уже не один год гнездилась под водопойной колодой, могла расхаживать вокруг колодца не дрожа от страха. Пастухи — пока водили сюда скотину на водопой, — знали об этом и посмеивались над чудаковатыми птицами, которые к каким только хитростям ни прибегали всякий раз, когда им надо было приблизиться к гнезду, чтобы накормить птенцов.
Итак, окрестности колодца стали безлюднее, зато живописнее. У края колоды буйным цветом зацвел репейник, каменная кладка колодца там, где выходила на поверхность земли, зазеленела мхом и травою, а в самой колоде всегда оставалось достаточно воды, чтобы завлечь сюда пчел, ос и прочих жужжащих-гудящих букашек.
Одинокие путники, пастухи, бродящие в поисках места, и даже любой из ребятишек, изредка оказывающийся тут, — все знали, что, напившись, воду из ведра обратно в колодец выливать не положено, а следует выплеснуть в желоб, ведущий к водопойной колоде. Так что колода никогда не высыхала и воды в ней хватало и для жуков-букашек, и для птиц, и для бродячих собак, и для лисиц, которых жажда пригоняла к колодцу.
Колодец оказывал особенно неоценимую услугу в ту пору, когда оба старых дерева и луговые травы начинали цвести, и пчелы, осы, шмели заводили свою урожайную песнь, нежнее и мелодичнее любой музыки.
Однако в нынешнем году эта пора уже миновала, и теперь в округе воцарилась тишина — такая глубокая, что отчетливо слышно: лето прошло, а осень еще не наступила, и затаенное ожидание витает над притихшими полями.
На развилке колодезного столба сидит сокол-балобан — неподвижно, точно каменный, — и лишь глаза его полны жизни, лишь глаза говорят:
— Вижу тебя, старый Тополь. Я начинаю свой перелет, а тебе шлю прощальный привет.
Тополь роняет один-два листа, и с Бузины осыпается лист-другой, потому что обоих стариков можно приветствовать только вместе, и сокол-балобан отлично знает это, хотя Бузину и не признаёт за дерево, а считает второстепенным кустарником.
— Мы рады видеть тебя, птица, — шепчет Тополь и от имени Бузины тоже, — хотя и не часто ты показываешься у нас…
Взгляд сокола становится жестким и отливает желтизной, как битое стекло.
— Людей тут много…
— В наших краях людей не больше, чем в других местах. А тут, у нас, так, пожалуй, и меньше…
Сокол ничего не ответил, но взгляд его как будто сделался мягче при известии о том, что людей здесь меньше, чем в других местах.
— Да и тополь такой редко где встретишь, — прошептала Бузина, — человеку на него не взобраться… Так что если вздумаешь вить гнездо…
Сокол и на эти слова не ответил и даже не взглянул на Бузину, давая понять, что у Бузины он совета не спрашивает, да и не принимает. Позднее он чуть приподнялся, туловище его напряглось, и сокол замер, внимательно всматриваясь вдаль. На краю горизонта показалась фигура человека, неспешно бредущего к колодцу.
— Этого человека бояться не стоит, — шепнул Тополь, — он — свой…
— Человек он и есть человек! — сверкнули глаза сокола, и он так плавно снялся с колодезного столба, что самого движения было и не приметить. Сокол чуть спланировал к земле, а затем взмыл вверх на высоту колокольни и скрылся в южном направлении.
Старые деревья шептали что-то ему вслед, но шепот их был едва слышен. А затем листья молча поникли под ласковым теплом солнца, озарившего луговой простор.
Ветерок колыхался лениво, разгоняя перед собой волны аромата чабреца и мяты; показались одна-две пчелы — из любительниц вставать пораньше, и кружащие над колодцем крупные синие мухи с жужжанием мелькали в теплых лучах, а затем вновь усаживались по краям колоды, подле которой грел на солнышке свои пожухлые цветки репейник.
Да, цветы его и в самом деле поблекли и пожухли, ведь больше нет нужды в зазывной яркости лилово-красных лепестков, в дурманяще-медвяном аромате цветочной пыльцы, от запаха которой пчелы пьянеют, перенося с цветка на цветок осиянное солнцем брачное наслаждение. Плоды зачаты, и репейник из степного цветка превратился в материнское растение, к сухой колючке которого не притронется даже осел, слишком мудрый для того, чтобы изранить язык и губы. К тому же листья у репейника горькие как желчь и могут пригодиться разве что при болях в животе. Так что цветки репейника могут спокойно блекнуть, становясь сперва желтыми, а затем и бурыми; у основания сотен тысяч лепестков зреют сотни тысяч семян, которые затем разнесут ветры, выклюют птицы, когда вокруг не останется ничего другого, кроме снега, и зима заиграет свою унылую песню на волынке рваных ледяных облаков.