Что же касается военных и крестьянских «бунтов», разных «самоуправств» и всего, «что творится теперь... революционерами», то Толстой расценивал все это как «бессознательные проявления этого же самого», то есть уже очевидной всему народу «ненужности повиновения правительству».39
Эта парадоксальная и до крайности наивная точка зрения, усматривающая высокую «сознательность» в наиболее стихийных и неорганизованных проявлениях крестьянского протеста и приписывающая «бессознательность» наиболее активным и целеустремленным выступлениям революционного народа, получила довольно широкое отражение и в письмах Толстого. Многие из них обращены к лицам, отказавшимся по религиозным убеждениям от воинской службы и подвергшимся за это жестоким административным и судебным репрессиям. Такого рода отказы воспринимались Толстым как знаменательные и в высшей степени отрадные симптомы все возрастающей и все более сознательной готовности народа освободиться от самодержавно-полицейского гнета, осуществить идеалы братской, любовной жизни. Справедливо считая царскую армию одним из самых действенных и страшных в руках «насильнического» правительства орудий порабощения народных масс, Толстой выражал лицам, отказавшимся служить в этой армии и жестоко пострадавшим за то, свое горячее сочувствие, трогательно и неустанно заботился об их судьбе, обращался к ним со словами самого теплого и живого участия. В то же время он резко отрицательно высказывался о революционерах. Так, искренно считая себя «адвокатом 100-миллионного земледельческого народа», Толстой не признавал того, что действительно несло крестьянству осуществление его самых насущных нужд, не хотел видеть нарастания революционной активности крестьянских масс. Так с ужасом Толстой отвернулся от всех средств политической борьбы революционного пролетариата, в том числе и от стачечно-забастовочного движения. Он с неодобрением, с протестом встретил известие о всероссийской октябрьской забастовке, о декабрьском вооруженном восстании, находя, что все это только отодвигает час народного освобождения.
Огромный интерес и живейшее участие вызвало вначале у Толстого и так называемое гурийское движение — революционное движение крестьян, развернувшееся в 1905 г. на Кавказе, в Грузии.
Поведение гурийских крестьян, отказавшихся повиноваться помещикам и царским властям, их объединение в самоуправляемые земледельческие общины Толстой взволнованно приветствовал как «событие огромной важности», увидев в этом прямое претворение в жизнь своего религиозно-нравственного учения о непротивлении злу насилием и о пассивном неповиновении. Однако дальнейшее течение революционных событий в Гурии не только не оправдало возлагавшихся на них Толстым надежд, а, напротив, со всей несомненностью обнаружило полную несостоятельность его учения. Сама жизнь показала, что гурийские крестьяне очень скоро оказались вынужденными перейти от пассивного неповиновения к весьма активной и организованной самообороне от посланных правительством на их усмирение войск, самообороне, выражавшейся в создании революционных крестьянских комитетов и вооруженных «красных сотен».
Толстой оказался не в состоянии сделать из этого соответствующие выводы и не усмотрел в организованном вооруженном сопротивлении гурийских крестьян ничего, кроме печальных, с его точки зрения, и «поучительных последствий отступления от чисто христианской внутренней деятельности».
VII
Толстой неоднократно высказывает в письмах мысль о том, что все социальные бедствия, жестокости и несправедливости происходят в конечном счете от «отсутствия религии», от утраты человечеством христианской нравственности.
Примечательно, что Толстой не считал обязательным признаком «истинной» религии веру в бога. Религия, говорил он, это «то отношение, которое устанавливает человек к богу или, кто не верит в бога, то к миру, ко всему бесконечному, по времени и пространству, окружающему человека».40
Категорически отрицая то значение, которое придавала религии официальная церковь, обличая церковь как одно из самых гнусных орудий одурманивания и закабаления народных масс, писатель называл «истинной» религией «простое разумное объяснение смысла жизни, из которого вместо прежнего исполнения обрядов с большей обязательностью, чем прежде, вытекает исполнение жизненных, нравственных требований».41 Под религиозным сознанием Толстой по сути дела разумел сознание этическое. «Я говорю: религиозный, но разумею простого, неиспорченного человека»,42 — писал он.
Именно «рост» такого рода этического сознания Толстой и считал главным признаком общественного прогресса, а его недостаточность — основной причиной всех имевших место в истории революций, в том числе и русской.
Толстой не смог понять и объяснить действий и сознания народных масс материальными условиями их существования и в силу этого вынужден был признать в индивидуальном сознании не только решающий, но и исходный фактор общественной жизни и исторического развития.
В такой постановке вопроса народное сознание из конкретно-исторической силы превращалось в силу не только метафизическую, но и мистическую. Оно им абсолютизировалось и апологетизировалось, со всеми присущими ему величием и слабостями, разумом и предрассудками.
Так, негодуя на своего корреспондента В. Д. Фролова, желавшего «очистить религиозные понятия народа», Толстой с возмущением добавлял: «Того народа, всю высоту религиозного миропонимания которого вы не понимаете, потому что не в силах понять того народа, который воспитал, кормит всех нас». Неколебимая вера Толстого в непогрешимость и высоту «религиозного» сознания народа нашла свое выражение и в письме к А. М. Томилиной, в парадоксальном, если не сказать более, противопоставлении «безграмотной», но «просвещенной старушки», которая знает, «что есть бог» и исполняет его «закон», предписывающий «жить с людьми в согласии и любви», — «жалкой по своему невежеству» женщине, знающей «все подробности крестовых походов, интегральных счислений, спектральный анализ и т. п.», но «не знающей бога, его закона и смысла жизни».
Когда Толстой неоднократно повторял, что главное дело «истинных» сторонников народной революции — это совсем не политическая борьба, а «уяснение религиозного сознания», то он в своеобразной и противоречивой форме отражал охватившую народные массы, но еще во многом смутную потребность «совершенно другой жизни, жизни разумной, братской, без безумной роскоши одних и нищеты и невежества других, без казней, разврата, без насилия, без вооружений, без войн».43
Иллюзорные надежды на возможность достижения «братской жизни» мирным путем, без революционного свержения народными массами господства помещиков и капиталистов, проникали реакционную проповедь Толстого.
«Уяснение» всеми и каждым философии всеобщей любви, покорности и смирения, проповедуемых им нравственных норм и принципов и было тем, что Толстой разумел под «нравственным самоусовершенствованием» или «внутренней работой» людей и считал единственно реальным путем к тому, чтобы «под корень вырвать» «существующее, царствующее зло».
Проникнутая идеей единства и братства народов, страстным протестом против всех видов и форм классового, государственного и национального угнетения, против колониального грабежа и империалистических войн, критика Толстого своим пафосом вызывала и укрепляла недовольство народов, усиливала в них дух социального протеста, волю к преобразованию общественной действительности. Религиозная проповедь писателя, его призывы к пассивному «неучастию в зле», его требование нравственного перерождения людей тормозили дело революционного просвещения народа, мешали его освободительной борьбе.