Выхожу в 8-м часу на обычную прогулку. Жаркий день. Сначала иду по жесткой глинистой дороге мимо акации, готовящейся уже трещать и выбрасывать свои семена; потом мимо начинающей желтеть ржи, с своими чудными, все еще свежими васильками; выхожу в черное, почти все уж запаханное, паровое поле, направо пашет старик в бахилках сохой и на плохой худой лошади, и слышу сердитое старинное: «Вылèзь!» с особенным ударением на втором слоге. И изредка: «У! Дьявол!» и опять: «Вылезь.... Дьявол.» Хотел поговорить с ним, но когда я проходил мимо его борозды, он был на противоположном конце полосы. Иду дальше. Впереди другой пахарь. С этим, должно-быть, сойдусь, когда он будет подходить к дороге. Коли сойдусь, то и поговорю с ним, если придется, думаю я. И как раз встречаемся с ним у дороги. Этот пашет плугом на крупной рыжей лошади, молодой, красиво сложенный малый, одет хорошо, в сапогах, ласково отвечает на мой приветъ: «Бог на помощь».

Плуг плохо берет накатанную дорогу, он переезжает ее и останавливается.

— Что же, лучше сохи?

— Как же, много легче.

— А давно завел?

— Недавно, да вот украли было.

— Как же нашли?

— Нашли, своей же деревни.

— Что же, и в суд подали?

— А то как же?

— Зачем же подавать, коли плуг нашелся?

— Да ведь вор.

— Что ж что вор, посидит в остроге, хуже воровать научится.

Серьезно и внимательно смотрит на меня, очевидно не отвечая ни согласием, ни отрицанием на новую для него мысль.

Свежее, здоровое, умное лицо с чуть пробивающимися светлыми волосами на бороде и верхней губе, с умными серыми глазами. Он заворотил лошадь, чтобы итти назад, но оставил плуг, очевидно желая отдохнуть и не прочь поговорить. Я взялся за ручки плуга и тронул потную, сытую, рослую кобылу. Кобыла влегла в хомут, и я сделал несколько шагов. Но я не удержал плуг, он выскочил, и я остановил лошадь.

— Нет, вы не можете.

— Только тебе борозду испортил.

— Это ничего, справлю.

Он осадил лошадь, чтобы взять пропущенное мною, но не стал пахать.

— На солнце жарко, пойдем в кустах посидим, — пригласил он, указывая на лесок вплоть у конца полосы.

Мы перешли в тень молодых березок. Он сел на землю, я остановился против него.

— Из какой деревни?

— Из Ботвиньина.

— Далече?

— Вон маячит на горке. — И он показал мне.

— Что же так далеко от дома пашешь?

— Да это не моя, здешнего мужичка, я нанялся.

— Как нанялся, на лето?

— Не, посеять нанялся, вспахать, передвоить, все как должно.

— Что же у него земли много?

— Да мер 20 высевает.

— Вот как, а лошадь это твоя? Хорошая лошадь.

— Да кобыла ничего, — говорит он с спокойной гордостью.

Кобыла, действительно, такая по ладам, росту и сытости, каких редко видишь у крестьян.

— Верно живешь в людях, извозом занимаешься?

— Не, дома, один и хозяин.

— Такой молодой?

— Да я с семи лет без отца остался, брат в Москве живет, на фабрике. Сначала сестра помогала, тоже на фабрике жила, а с 14-ти лет как есть один, во все дела, и работал, и наживал, — сказал он с спокойным сознанием своего достоинства.

— Женат?

— Нет.

— Так кто же у тебя по домашности?

— А матушка?

— И корова есть?

— Коров две.

— Вот как ! Сколько же тебе лет? — спросил я.

— Восемнадцать, — отвечал он, чуть улыбаясь и понимая, что меня занимало то, что он, такой молодой, так мог устроиться. И это, очевидно, было ему приятно.

— Какой еще молодой, — сказал я. — Что же и в солдаты придется?

— Как же, лобовой, — сказал он с тем спокойным выражением, с которым говорят про старость, про смерть, вообще про то, о чем рассуждать нечего, потому что оно неотвратимо.

Разговор наш, как и всегда в наше время разговоры с крестьянами, коснулся земли, и он, описывая свою жизнь, сказал, что земли мало, что если бы не работал где пеший, где на лошади, то и кормиться бы нечем. Но рассказывает он все это с веселым, радостным и гордым самодовольством. Повторил еще раз, что остался один хозяином c 14 лет и все один заработал.

— Ну, а вино пьешь?

Очевидно, ему неприятно было сказать, что пьет, но он не хочет сказать неправду.

— Пью, — сказал он тихо, пожимая плечами.

— А грамоте знаешь?

— Хорошо знаю.

— Что же, не читал книг о вине?

— Нет, не читал.

— Что же, а лучше бы не пить совсем.

— Известно, добра от него мало.

— Так и бросить бы.

Он молчит, и видно, что понимает и думает.

— Ведь можно, — говорю я, — а как хорошо бы. Вот я третёва дни ездил в Ивино, только подъезжаю к одному двору, а хозяин здоровывается со мною и называет меня по имени-отчеству. Выходит, что 12 лет тому назад мы виделись с ним. Это Кузин — знаешь?

— Как же. Сергей Тимофеич.

И я рассказываю ему, как с этим Кузиным 12 лет тому назад мы устроили общество трезвости, и с тех пор он, Кузин, хотя и пил прежде, перестал пить совсем.

— И вот теперь говорил Кузин мне, что только радуется тому, что отстал от этой пакости, — сказал я. — И живет, видно, очень исправно. И дом и все заведенье. А не брось он пить, может и совсем не то бы было.

— Да, это точно.

— Так вот и тебе бы так. Такой ты малый хороший, к чему тебе вино пить, коли сам говорить, что от него никакой пользы нет. Брось и ты, и как хорошо будет.

Он молчит и во все глаза смотрит на меня. Я собираюсь уходить и подаю ему руку.

— Право, брось, вот с этого раза. Вот бы хорошо было.

Он сильной рукой сжимает мою руку, и, очевидно, в этом рукопожатии видит вызов на обещание.

— Ну что же, можно, — совершенно неожиданно, как-то весело и решительно говорит он.

— Неужели обещаешь? — говорю я с удивлением.

— А то что ж? Обещаю, — говорит он, кивая головой и чуть улыбаясь.

И по его спокойному звуку голоса, серьезному, внимательному лицу видно, что это не шутка и что он точно обещает и точно хочет исполнить то, что обещает.

От старости ли, от болезни или от того и другого вместе, я стал слаб на слезы; на слезы умиления — радости. Простые слова этого милого, твердого, сильного человека, такого одинокого и такого, очевидно, готового на все доброе, так тронули меня, что я отошел от него от волнения не в силах выговорить слова.

Когда я оправился, отойдя несколько шагов, я повернулся к нему и сказал (я перед этим спросил, как его зовут):

— Так смотри же, Александр, не давши слова, крепись, а давши слово, держись.

— Да это уж как есть, верно будет.

Редко приходится испытывать более радостное чувство, которое я испытывал, отходя от него.

————

Я забыл сказать, что, разговаривая с ним, я предложил дать ему листков против пьянства и книжечек. Тех листков против пьянства, из которых один был приклеен в соседней деревне хозяином к наружной стене и был сорван и уничтожен урядником. Он поблагодарил и сказал, что зайдет в обед. В обед он не зашел, и, грешный человек, — мне пришло в голову, что весь разговор наш не был для него так важен, как мне показалось, и что ему и не нужно книг, и что вообще я приписал ему то, чего в нем не было. Но вечером он пришел, весь потный от работы и перехода. Проработав до вечера, он доехал домой, отпрег плуг, убрал лошадь и за четыре версты, бодрый, веселый, пришел ко мне за книгами. Я с гостями сидел на великолепной террасе перед разбитыми клумбами с урнами среди цветовых горок. Вообще среди той роскошной обстановки, за которую всегда стыдно перед людьми рабочего народа, когда вступаешь с ними в человеческие отношения.

Я вышел к нему и первым делом повторил вопрос: не раздумал ли? верно ли будет держать обещание? Опять с той же доброй улыбкой он сказал:

— А то как же, я и матушке сказал. Она рада, благодарит вас. —

За ухом у него я увидал бумажку.

— А куришь?

— Курю, — сказал он, очевидно ожидая, что я буду уговаривать его и это бросить. Но я не стал. Он помолчал и по какой-то странной связи мыслей, связь эта, я думаю, была в том, что, видя во мне сочувствие к своей жизни, он хотел сообщить мне то важное событие, которое ожидало его осенью, он сказал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: