Потому-то камни ожили и заговорили. Земная кора будто пришла в движение, открывалась захватывающая картина ее эволюции. Мертвые камни рассказывали об истории планеты.
«При чтении в университете минералогии я стал на путь, в то время необычный, — писал Вернадский в предисловии к своей работе 1940 года, — в значительной мере в связи с моей работой и общением в студенческие и ближайшие годы (1883–1897) с крупным, замечательным русским ученым В. В. Докучаевым. Он впервые обратил мое внимание на динамическую сторону минералогии, на изучение минералов во времени»3. Естествоиспытатель-историк — вот кто взошел на кафедру и внес в мир застывших форм, симметрии и четких линий движение, усилие природы стать такой, какой мы ее видим. В прошлом таится сила, которую мы выражаем в химических формулах и законах кристаллизации. Материализованное, остановленное время. Так с самого начала он выбрал направление ко всем новым наукам, им созданным, и более того — к новой картине мира.
Вернадский сознательно резко отделил минералогию от кристаллографии. Первую он отнес к комплексу наук о Земле, вторая стала физико-математической наукой.
И в нем самом идет неслышная «историческая работа», лишь время от времени проявляясь осознанно, то есть в мыслях, наблюдениях, впечатлениях от чтения и поездок. Еще неясно, какова связь этих разрозненных отрывков, блесток идей и настроений. В основном они вызываются чтением, особенно излюбленной исторической литературы, провоцирующей широкие сопоставления. Читает Фукидида и «Историю упадка и разрушения Римской империи» Гиббона, сочинения по древностям Средней Азии. К историческим источникам причисляет комедии Аристофана и Лопе де Вега. Они дают более цельное представление об эпохе, чем анализы и исследования. «Комедии нравов, обычной текущей жизни разных времен, народов, эпох очень сильно действуют, указывая на постоянное однообразие самой сути сутей исторической жизни. Они именно в таких по необходимости сжатых очерках, как комедии, дают всюду чувствовать самое главное, что направляет жизнь человека теперь, что направляло эту жизнь в XVI–XVII веках, или в V веке до P. X.»4.
В комедиях Лопе де Вега и Аристофана увидел то же единство жизненного потока, которое так поразило его на заброшенном хуторе под Кременчугом. Природный «низ» жизни, сквозь который нужно рассмотреть ее «верх», ту духовную основу, которая определяет существование. «Какие цели руководят этой жизнью? — спрашивал тогда на деревенском кладбище. — Что она дает и чем осмысливается? И так поколениями, столетиями. Тихо, медленно и глухо. Боже мой, как глухо!»5 Читая книги по старой жизни юга России, пишет о том, как иногда физически щемит сердце, когда вдумывается в жалкие остатки быта, обнаруженные археологами. Совершенно ли пропала та древняя страна?
Во всяком случае, коллективной работой массы людей, записывает он как-то, истории придается законосообразный характер. Кажется, в массовости и мелкоте теряется личность. Но на самом деле что-то остается. Что именно? «Читал и много думал по историческим вопросам, — записывает в дневнике в апреле 1891 года. — Мысль постоянно направляется к ясному сознанию чувства общей преемственности в истории человеческой мысли, в истории развития человечества.
Возможно, кажется мне, найти прямую преемственность между древними философскими и другими школами, римскими школами (юридической, медицинской и т. п.) и возникновением университетов. <…> Через юридические и медицинские школы можно проследить прямую причинную преемственность — непрерывную к первым древним университетам (Салерно, Болонья) и пр. Таким образом, все это развитие одного общего непрерывного явления»6.
Как согласовать и минералогию, и мертвые законы космоса, по которым вещество складывается застывшими гранями кристаллов, и живые законы человечества? Могут ли сочетаться столь разнородные вещи?
Поиск единства мира лишь углублялся, и в нем не было случайностей. В переживании веков есть система. Он искал ее, приближаясь к своей будущей концепции общественных наук.
Между тем в ноябре семья воссоединилась на Малой Никитской и начала врастать в московскую жизнь.
Москва с момента создания Петербурга всегда в контрах с новой столицей и с ее строгим порядком, с ее чинами и мундирами. И если архитектура — застывшая музыка, то в Питере она полковая, для парадов. Сначала фронда была барской, скорее бытовой, чем политической. Москвичи обзывали петербуржцев немцами за их пристрастие к внешнему порядку, а с берегов Невы Москва казалась городом азиатским, непредсказуемым и загадочным. Жившая в усадьбах московская знать славилась гостеприимством, хлебосольством, большим свободомыслием. Здесь легче дышалось. Недаром сюда убегал из «регулярной столицы» Пушкин, когда хотел отдохнуть душой. Потом дух противоречия перерос в идейные кружки времен Герцена и Белинского.
Сам дух государства в Москве выдыхался и слабел. Если в Петербурге все было подчинено двору, оттуда поступали указующие циркуляры, то в Москве даже символ неимоверного евразийского государства — Кремль — воспринимался уже не как источник власти, а скорее исторически и художественно.
Если в предыдущее царствование власть и общество еще находили общий язык, то теперь расхождение перерастало в нечто более серьезное. Москва приобретала значение центра новых идей, либерализма и оппозиции «приказному строю».
Если в центре Северной столицы стоит Зимний дворец, то в Москве — университет. Он определяет всю жизнь города, во всяком случае его умственную жизнь. Часто вся Москва считает своим долгом пойти на публичную лекцию, которую потом обсуждают в гостиных. Профессор университета — виднейшая фигура в городе.
Вернадский сразу вошел в круг интеллигенции, ее интересов, или, точнее сказать, ее идеалов. С некоторыми москвичами он познакомился еще в Париже, на Всемирной выставке, например с профессором-юристом Павлом Ивановичем Новгородцевым, с историком Павлом Николаевичем Милюковым, с философом Сергеем Николаевичем Трубецким. Разумеется, новый приват-доцент везде принят, как-то сразу став своим.
Одновременно с Вернадским в Москве обосновался Иван Ильич Петрункевич, которого все признают лидером либералов.
В некотором смысле земляк Вернадского, поскольку происходил из дворян Черниговской губернии, Иван Ильич рано вступил на политическую стезю, если это слово применимо к России того времени. Будучи земским гласным, он хотел превратить свою общественную деятельность в политическую трибуну и открыто произнес речь о введении в стране конституционного строя, об «увенчании здания» реформ. Несмотря на либеральное время, речь его показалась все же излишне смелой, и Петрункевича на шесть лет сослали в Пермскую губернию под надзор полиции.
Когда ссылка кончилась, Иван Ильич покупает имение Машук в Тверской губернии, рядом со знаменитым Премухином — старым бакунинским гнездом. Оно принадлежало теперь брату Ивана Ильича, Михаилу, женившемуся на представительнице известной фамилии.
Жена Ивана Ильича Анастасия Сергеевна (по первому покойному мужу графиня Панина) с увлечением разделяет взгляды мужа. В Москве Петрункевичи приобрели дом на Смоленском бульваре, и их салон становится одним из центров умственной и оппозиционной жизни Москвы.
Знакомство с Петрункевичами — событие в жизни молодого преподавателя Вернадского. Часто по вечерам он у них в гостях. Несмотря на разницу в 20 лет, они поддерживают теплые и близкие отношения, вскоре переросшие в дружбу. Объединяет общая цель.
Каким-то странным образом центр братства перемещается вместе с Вернадскими. Сначала оно выехало в Европу, теперь — в Москву. К тому времени в Петербурге остаются лишь Иван Гревс и Сергей Ольденбург. Остальные концентрируются вокруг Москвы.
Федор Ольденбург обосновался в Твери, где служит педагогом в учительской семинарии Максимовича, выпускавшей сельских учительниц. Часто наезжает в Первопрестольную. Сюда приезжает после непродолжительной службы в Царстве Польском комиссаром по крестьянским делам Адя — Александр Корнилов. Оставив службу, он некоторое время живет в Москве.