— Ладно, дед, давай веди наших коней, — прервал его Алешка. — Пора и на поле. Бабы на коровах и то, небось, уже выехали.

— Счас, счас, — даже не повернув голову в его сторону, сказал, как отмахнулся, Евтей и присел рядом с Великом на оглоблю. — Ах ты, ну… Молодец, молодец!.. У нас тут, брат, тоже все вроде ничего обошлось. Живем. Не так, конечно, как до войны, ну все-таки, зныч… Пять лошадок. Гитлер-мерин, правда, в плуг не годится, а и он по малости кой-какую работенку работает. Две кобылки — наши, колхозные. Да ты их должон помнить: Жердина и Лихая. Пережили лихолетье, не старые еще, послужат. Два меринка армия наша оставила. Малость поранены были, ну не шибко, выходили. Мальчик, правда, прихрамывает… Коровенки у людей сохранились.

— Одиннадцать на девяносто дворов, — сказал Алешка и сплюнул. — По твоему рассказу, дед, жизнь наша лучше некуда получается, только вон в заплатках весь почему-то ходишь.

Дед Евтей с досадой махнул рукой и побежал в конюшню.

Через некоторое время он вывел еще двух лошадей. Одну передал Алешке, повод другой протянул Велику.

— Держи, Николаич. Лихая. Только ей больше подошла бы другая кличка — Хитрая или, скажем, Ушлая. Ну, сам увидишь… Бог в помощь, работник, — последние слова он произнес торжественно, приосанившись, и поднял руку (наверно, хотел благословить, догадался Велик), но спохватившись, что ля, болезненно сморщился и потряс кистью, будто бы сбрасывая боль.

Пахари повели лошадей к кузнице. Там прицепили к постромкам плуги, сели верхом и поехали по верхней дороге в поле.

Велика немного обеспокоили слова деда Евтея о Лихой. Он начал присматриваться к кобыле, и беспокойство его усилилось. Она была гнедая со светлыми пятнами у задних ног. Когда Велик подошел к ней с хомутом, Лихая вздернула голову и вызывающе, как ему показалось, уставилась на него. Его поразил именно вот этот осмысленный взгляд. Привстав на цыпочки, он все же дотянулся до ее головы и охомутал.

Из-за Евтея и — рикошетом — из-за Велика пахари действительно прибыли в поле позже всех. Они проехали мимо большой группы женщин, вскапывающих землю лопатами, потом мимо тех, что пахали на коровах. Это было непривычно для глаз: опутанные веревочной сбруей, выгнувшиеся от напряжения коровы; дети, положив повода на плечо, тянут животных, как будто несут их на себе; согнувшиеся за плугом бабы. В одном из поводырей Велик узнал Таню Чуркову. Она приближалась к дороге, была уже недалеко, отчетливо было видно красное от натуги, потное лицо, склоненное над землей. За плугом шла ее мать.

Немного дальше, уже слева от дороги, Велик увидел еще более непривычную картину: бабы, по четверо в упряжке, тащили по вспаханному полю бороны. Двигались они медленно, натужно, веревки, переброшенные на грудь, глубоко врезались в тело. Завидев подъезжавших по дороге пахарей, одна из женщин сбросила с себя сбрую и, замахав руками, направилась к ним. Это была Антониха. Лицо ее было залито потом.

— Эй, Алешка, миленький, дай закурить! — еще издали крикнула она.

Подойдя и вытирая одной рукой лицо, другую протянула к парню. Пахари окружили ее. Густо покрасневшая Наталья сказала:

— Постыдилась б, да и нас не позорила. Где это видано, чтоб баба курила? Это ж твоим внукам и правнукам поминать будут.

— Ладно, правнукам, — отмахнулась Антониха. — Ты сперва замуж выйди. — Свертывая цигарку, продолжала, обращаясь к Алешке: Бабы не курят, истинно так. Да мы-то нешто бабы? Мне вон благоверный в письмах с фронта соловьем разливается: милая, дорогая… Я ему как-то возьми и напиши: я, мол, теперь не милая и не дорогая, а в колхозе кобыла вороная. Что, неправда? Пускай знает, какой ценой хлебушко наш ему достается. Чтоб, как придет с войны, не выкатывал передо мной грудь колесом: я, дескать, фронтовик, а ты тыловая крыса. Мы тут тоже жизни свои кладем.

Сложное неизведанное чувство затопило душу, когда плуг врезался в землю и, потрескивая рвущимися корнями, пополз по лемеху бесконечный пласт земли. Честно сказать, Велик побаивался, что он уж и забыл, как пашут. Но вот плуг пошел выводить борозду, руки привычно заелозили на рукоятках, то приподымая их, то подталкивая из стороны в сторону — и старая радость ослепила, толкнулась в сердце. Потом острота сгладилась, размылась, но радость осталась — легкая, светлая, необременительная. Постепенно к ней примешивалось чувство спокойной отрешенности. Идешь за плугом, смотришь на движущуюся ленту земли, покрикиваешь на лошадь: «Ближе!» (если она далеко отошла от борозды и плуг начинает делать огрех) и «Вон лезь!» (если сошла в борозду) — и ничего больше для тебя не существует: ты не думаешь об этом, но всем существом своим знаешь, что делаешь сейчас самое главное в жизни, все остальное приложится само…

Вдруг Лихая сошла в борозду, а когда Велик крикнул: «Вон лезь!» — остановилась. Он понукнул ее, подергал вожжой, но она даже ухом не шевельнула. Вспомнив, что лошади останавливаются, когда хотят облегчиться, Велик посвистел, как это принято в таких случаях, но кобыла не проявила никакого интереса к его приглашению.

Что за фокусы? Он подошел к лошадиной морде.

— Ну, что стряслось? — спросил миролюбиво.

Лихая передернула ушами, оглядела пахаря с ног до головы и, как показалось ему, насмешливо прищурилась. Он взялся за обороть и потянул. Кобыла переступила передними ногами — видать, устраивалась поудобнее.

— Ну, ладно, — обиженно сказал Велик.

Вернувшись к плугу, он подергал вожжами и справа огрел Лихую кнутом. Она махнула хвостом вправо. Он полоснул по левому боку — она махнула хвостом влево.

Такого в его крестьянской практике не бывало. Кобыла Кувшинка, что была у них во время оккупации, признавала его власть и слушалась. Он не помнит случая, чтобы она вынудила его пустить в дело кнут. Та понимала его с полуслова, с полужеста. Они, можно сказать, дружили. А эта… Ну, ясно — видит пацан, плевать, мол, я на него хотела, что он мне может сделать. Ладно, поглядим, змея такая-сякая, немазаная!

Крича во все горло: «Н-но! Пошла!» — Велик принялся охаживать лошадь кнутом по ногам, бокам, животу. Лихая переступала, вздрагивала, пряла ушами, но с места не трогалась.

Обойдя круг, возвратились остальные пахари. Подошли к Велику.

— Что, бунтует? — сказал Алешка, обходя Лихую со всех сторон. — * Такая ленивая, стерва, зла не хватает. У Праскутки она тоже бунтовала, но та ей живо дурь выбила.

— Праскутка сама здоровая, как кобыла, — сказала Тонька. — Один раз так ткнула кулаком в грудь, что Лихая села. Вот и боялась ее. А тут, видит, бояться некого.

— Что ж бы с ей, заразой, сделать, чтоб не капризничала? — подала голос Наталья. — Ведь измучаемся малый.

Алешка сплюнул.

— Ну, начинается базар! Ладно, девки, нечего нам всем тут толпиться. Пашите дальше. Ну-ка, берись за плуг, — приказал он Велику.

Алешка взялся за обороть и потянул. Кобыла сперва уперлась, но когда он грозно крикнул и взмахнул кнутом, пошла за ним — видать, не забыла прежних уроков.

— Пошел! — крикнул Алешка шагов через двадцать, отпустив обороть и отступив в сторону. — Может, образумится.

Он обогнал Велика и ушел вперед. Некоторое время Лихая шла следом, все сбавляя шаг, а когда отстала порядком, снова остановилась. И — вправду стерва! — повернув голову, посмотрела на Велика: мол, вот тебе, голубчик, что-то ты теперь будешь делать?

Еще раз все повторилось. Разъярясь, Велик хлестал кобылу, она отмахивалась хвостом, перебирала ногами, вздрагивала, время от времени поворачивала голову и глядела на пахаря не то злым, не то молящим глазом, но вперед не шла. Выведенный из себя этими взглядами и этим тупым упорством, Велик дрожащим голосом крикнул:

— Ну что ты зыркаешь, змея, чего ты от меня добиваешься?

Снова Алешка заставил кобылу тянуть плуг. Уходя вперед, сказал:

— Если опять станет, поезжай домой. А то получается — ты не пашешь и я теряю время. Пускай обратно Праскутку наряжают.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: