Так она рассуждала, а в душе зародилась и тихо светилась надежда. Великов отец действительно был не чужой ей: Манюшка давно прилепилась к нему, хоть и видела всего один раз, когда Велик случайно встретил его на военной дороге в Чарнецах. Она привыкла к мысли, что всегда будет жить в Великовой семье, и, понимая, что теперь все рушилось и не нужна она без Велика его отцу, Манюшка тем не менее не могла вот так, сразу, выбросить из сердца то, что там крепко вкоренилось. И не могла, да и не хотела — ведь Великов отец был единственной не чужой ей душой на всем белом свете.

На уличной двери висел замок. Это было непривычно — Велик и Манюшка, уходя, запирали хату на щеколду изнутри. Щель между дверью и притолокой, через которую, действуя снаружи, они отодвигали щеколду, была заделана. Это говорило о том, что отец Велика — человек хозяйственный. Но настороженному сердцу девочки эти новшества причинили боль — показалось, будто запоры — от нее. Глотая слезы, она пошла прочь, держа путь на Соколово.

По дороге она все ж раздумала уходить — пересилила та негаснущая надежда.

«Расскажу про Велика и уйду», — решила она.

Весь день Манюшка пролежала на берегу Журавки. Купалась, загорала, плела сумочку из ивовых лык. Временами накатывало отчаяние: «Жду, а чего жду и зачем?» Тогда она порывалась уйти в детский дом. Но прежние доводы («должна рассказать») чем дальше, тем казались неопровержимее. И даже то, что надежда к вечеру окончательно потухла, не поколебало ее решения увидеться с Великовым отцом.

Когда свечерело, девочка вернулась к хате. Замка уже не было. На слабеющих ногах Манюшка прошла сени и заглянула в распахнутую хатнюю дверь. Великов «отец — она его сразу узнала по рыжим усам — сидел у лампы (еще одно новшество) и читал газету. Он был во всем военном. На груди тускло поблескивали три медали.

Он долго не замечал девочку в темном проеме двери. Читая, он шевелил губами, и лицо его поминутно меняло выражение. Но каким бы оно не становилось, в нем не было ожидания беды. И Манюшке стало до боли жалко его. Она было повернулась, чтобы уйти, но не совладала с собой и всхлипнула, и он услышал.

— Кто там? — вытянув шею и вглядываясь, спросил он басовито. — Ну-ка, подойди сюда.

Поколебавшись, она подошла к столу. Он передвинул лампу, осветил ее лицо.

— Ты… — Он всматривался пристально, с нетерпением, как будто силился узнать ее. — Ты — Манюшка?

Глотая слезы, она часто-часто закивала.

— Так чего ж ты… Вы приехали? А где Велик? — Он вскочил на ноги, затоцтался, засуетился, не зная, что делать.

— Я сейчас все расскажу.

Он сел и начал нервно разглаживать газету.

— Ну? — Голос его показался Манюшке недобрым. Волнуясь, торопясь, глотая слова, она начала рассказывать, и по мере рассказа лицо его все больше темнело и опускалось к груди, а сам он все больше клонился к столу, пока не навалился на него грудью и, охватив голову ладонями, затрясся в беззвучных рыданиях. Она смотрела на его затылок, и ей хотелось пригладить каштановый, как у Велика, хохолок, но насмелиться не могла и только сжимала пальцы то на одной руке, то на другой.

Великов отец затих, сел прямо, но глаз не подымал.

— Наверно, я зря согласилась бежать впереди, — не зная, как его утешить, сказала Манюшка. — Надо было за ним. Мне-то все равно, у меня никого нет. Только, знаете… там некогда было думать, и я сперва не догадалась, зачем он говорит: беги впереди. Я так привыкла, что он всегда выходил из всяких переплетов, думала, и тут у него какой-то свой план, и нас спасет, и сам спасется… Вот я и побегла вперед, как он сказал.

— И правильно сделала, — сказал он тускло. — И не говори глупостей. Не мог же он заслониться тобой… Не такой он…

Наступило молчание. Великов отец, видно, забыл о ней. Он сидел неподвижно, устремив взгляд на огненный язычок лампы. Наконец, Манюшка не выдержала.

— Мне в детдом? — спросила с замиранием сердца.

Он медленно перевел на нее глаза.

— Почему в детдом?

— Ну, а что я теперь?.. У меня вот и бумажка есть. — Она вытащила из за пазухи направление и подала ему.

Он прочитал бумагу, повертел ее и положил на стол.

— Ты смотри сама. Если хочется в детдом — иди. А хочешь остаться — оставайся. — Он помолчал. — Мы с тобой теперь оба круглые сироты.

Пряча радостно вспыхнувшие глаза, Манюшка спросила:

— А у вас поесть ничего нет? Я целый день не евши…

Николай Степанович работал начальником почтового отделения в Соколове. Через день приносил домой буханку хлеба, иногда — несколько картофелин. Были и дома небольшие запасы — консервы, что привез он из армии. Так что щавелек затолченный хлебали и с чистым ячменным хлебушком. Отцветала уже картошка на огороде — вот-вот можно будет подкапывать. Так что голод больше не грозил.

Несмотря на пережитое, Манюшка не теряла вида, была упругой и румяной, как блин-драченик. Все чаще напевала себе под нос, правда, когда не было поблизости дяди Николая. Боялась — вдруг осудит, скажет: Велика убили, а тебе весело. Велик часто снился ей и все одинаково — будто они бегут, а потом падают под пулями. После такого сна она весь день ходила тихая, будто пришибленная.

В воскресенье дядя Николай собрался на Навлю ловить рыбу.

— Ну что, пойдешь со мной? — спросил Манюшку.

Она обрадовалась несказанно. Ей рассказывали в деревне, что дядя Николай всегда был веселым, разговорчивым. Ей же довелось его знать молчаливым, печальным, часто хмурым. С нею он почти не разговаривал. Конечно, она понимала, почему он такой, и все-таки временами было тяжело с ним — ей начинало казаться, что это он только с нею такой. Хотя еще вчера она сговорилась с подружками сходить за щавелем поближе, на Сырой луг, а потом весь день купаться и загорать на Журавке, Манюшка, не раздумывая, согласилась дойти с ним.

Дядя Николай время от времени разговаривал с нею дорогой, она осмелела и сама начала спрашивать — про войну, про его нынешнюю работу, и он охотно и пространно отвечал.

Когда, набрав целый вещмешок щавеля, котиков, чеснока, свинухов, Манюшка вернулась к нему на берег, у него кипела уха в котелке и пеклись в золе костерка четыре картошины.

— Давай живей! — закричал он ей навстречу и призывно закрутил над головой рукою. — Терпение кончается.

Ели из котелка, попеременно черпая деревянными ложками и прикусывая хлеб и чеснок.

— Хорошо с чесночком! — восклицал дядя Николай. — Вместо луку и перцу — хорошо… А ты тащи-ка рыбину. Тащи, не стесняйся, тут все свои.

Ей было тепло в груди от таких слов, она чувствовала себя маленькой и защищенной и, благодарная, но зная, чем еще угодить ему, старалась поддерживать разговор, не молчать.

— Дядь Николай, зря вы сразу десять рыбин в ухе сварили. Это ж на сколько можно было растянуть, если б варить по одной на каждого!

Он посмотрел на нее задумчиво и печально.

— Ох, догадываюсь, и житуха тут у вас была! — Покачал головой. — Дружно хоть жили-то? — Он впервые заговорил о Велике, правда, не называя его имени.

— По-всякому, — честно призналась Манюшка. — Бывало, что и учил меня… подзатыльниками.

— Да, — сказал он после некоторого молчания, — жизнь не запланируешь. Она такие неожиданные ловушки подстраивает. Особенно на войне.

— Так на войне ж… Не так обидно.

— Обидно всегда и каждому, когда погибать приходится… А ребятишки погибли на войне, хоть и в мирное время. Бандиты-то — из войны. С той стороны, с фашистской. И вы были им враги. Ведь они убили вас потому, что были уверены — выдадите их базу в селе и связных… А ты плачь, плачь, ничего. Если слезы льются, не препятствуй — легче станет. Я вот не могу — все спеклось внутри в камень, и на этом горячем камне все слезы испарились.

Он выкатил из золы картошины, одну подкатил к ней, другую, перекидывая с ладони на ладонь, принялся чистить сам. Вдруг поднял голову, прислушался. Из-за ближайшего куста вышел Митя-дурачок. В руках он держал начатый плетением лапоть. И напевал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: