— Ох, Веля, — сказала Кулюшка, садясь на лавку, — навоевалась я, натерпелась под самую завязку.

Она вытерла пальцем губы и скорбно уставилась на торчащие из печи Манюшкины ноги. Девочка, будто почувствовав этот взгляд, вылезла и, сделав на перепачканном сажей покрасневшем лице захлопотанное выражение, схватила ведро и выскочила из хаты. Что-то было тут не так: с самого начала установилось, что за водой ходить — обязанность Велика, и Манюшка ни разу еще не нарушила этот порядок, да и не рвалась. А сейчас, вишь, завертела хвостом и ускользнула.

— Мы ведь, когда деревня поехала спасаться в лес, разделились, — продолжала Кулюшка, проводив девочку неодобрительным взглядом, — я с детьми поехала, а отец с матерью остались. Никак не захотели ехать…

Кулюшка примолкла, горестно подперев щеку ладонью. Велику любопытно было узнать, что сталось дальше, но он молчал, зная, пришла она не просто так — сидела, сидела и надумала: пойду-ка расскажу Велику, как мы в лесу спасались.

— Выехали в лес, а на второй день началась облава, — продолжала Кулюшка. — И вот что чудно: почти всех вычесали, и молодых, и одиноких, а я, баба с тремя малолетками, спаслась. Я, знаешь, Веля, когда все побегли в лес, подальше, подумала: нешто я убегу с ними далеко? Добрались до Навли и укрылись под ее крутым бережком. Она нас и спасла, родимая… Нас-то спасла…

Сейчас опять начнет про Степку, с тоской подумал Велик. В первый же день его появления в деревне она пришла и устроила ему форменный допрос. Она приходила снова и снова и все выспрашивала, как, где, когда, почему они расстались, ввинчивалась взглядом, как будто хотела собственными глазами увидеть истинную правду.

— Я-то ведь что думала: раз вы вместе ушли, стало быть, И до конца были вместе. — Это она говорила ему уже не первый раз.

— Я уже рассказывал, — не глядя на нее, с тихим отчаянием перебил Велик.

— Да я нешто што… я просто… Когда Толика нашли на берегу… Самого-то уж не узнать было, только по рубашке и узнали — в синюю полосочку рубашка. Толик тоже с вами был, стало быть, и вас, подумала я себе, порешили проклятые… Уже и надеяться перестала. А потом вот тебя увидела и опять… Может, его тоже вот так спасли добрые люди. А?

— Да понятно, а что ж… — промямлил Велик.

— А ты не припомнишь, Веля, что он тебе тогда сказал? Ну, вот когда вы расходились? Может, он сказал, куда пойдет?

— Нет, ничего такого. Я сказал: вылезать пора из воды, а он: мол, ты мне не командир. Тогда я обозвал его, а он меня. Да я рассказывал.

— Веля, а может…

— Ну что ты, теть, травишь душу? — не выдержал наконец Велик. — Ты лучше доскажи, как сами спаслись.

Кулюшка покорно покивала головой.

— Я со своими детишками так и осталась под обрывом у Навли. Только место сменили. Нашла я такое местечко, недалеко от переезда. Там береза, поваленная к речке, а под ее корневищем — как шалаш. Через денек выползла я и сбегала в Зарянов городок, на стоянку, откуда мы разбежались от облавы. Кое-каких харчей натаскала оттуда в свое логово. Там ведь все брошенное осталось. Немцы покопались, что поценнее из барахла забрали. А остальное так и сгнило потом под дождями.

Просидели мы там целый месяц, коли не больше. И целый месяц тряслись, как в лихоманке — от холода, от сырости, от страха. Наверху то машины гудут, то гомон разносится, то только лес шумит. И вот как-то на рассвете слышим — скрипят телеги, ржут лошади и плывет такой мат, что даже и лес перестал шуметь и река взбулькивать. У меня сердце так и подпрыгнуло, и я перекрестилась: «Ну, детки, слава господу, наши пришли, безбожники чертовы».

А сама плачу от радости.

Собрали мы по-швыдкому свои манатки — и домой. Заходим в деревню, а навстречу нам два красноармейца солдата германского ведут. А кругом с десяток старух — палками норовят того германца достать, а красноармейцы его обороняют: мол, товарищи, женщины, нельзя пленных бить, это не наша постановка вопроса. А бабки им кричат: «Он, ирод немой, деревню хотел сжечь, это что ж, наша постановка?»

Видишь, Веля, как крепко повезло нашему Журавкину. Не одному, правда, Журавкину — кругом тоже деревни целые, — тут они его гнали без передыху, не успевал пятки смазывать. Всем нам повезло. И тебе тоже: вернулся — своя крыша над головой… Ну вот, пришли мы домой, встречает мать: «А отец-то наш всего денька не дожил до освобождения — вчера богу душу отдал».

Так началась наша новая жизнь — с похорон… Немножко накопали картох с огорода, а из колхоза ничего не дали, — Кулюшка вдруг спросила: — А где ж это Манька?

— За водой пошла, да что-то вот долго ходит. Заигралась, наверно, с подружками.

— Ох, Веля, грех жаловаться на малое дите, да что поделаешь. Ить она, сынок, разбойничает.

— Как это?

— А вот как. Выманивает у своих подружек хлебушко ли, картохи, а коли выманить не удается — отбирает. Моим девочкам чаще всех приходится терпеть от нее, потому как с ними она крепче дружит. Я, Веля, понимаю, я сама иной раз ей скибочку хлебца отрежу или пару картошин дам, да ведь не могу же ее на полное иждивение взять.

У Велика даже слезы выступили от стыда, как будто это его самого уличили. Разбирало зло на Манюшку и в то же время было жалко ее и хотелось защитить.

— Дали бы сдачи, — хмуро сказал он. — Праскутка-то твоя и по годам старше, и по силе ей ровня. К тому ж их двое.

Кулюшка с досадой махнула рукой.

— И-и, какая там сдача! Ты сам знаешь, Веля, дело не в годах и не в силе. Она, Манька-то твоя, бойкая, нахрапистая, задира — одним словом, оторва, а мои девки смирные и к тому ж в рот ей заглядывают. И боятся ее, и вроде как почитают… Ты, Веля, приструнь ее малость, ладно? А то что ж это? Нищий у нищего…

Манюшка появилась сразу, едва за теткой закрылась дверь. Это наводило на мысль, что она тут где-то неподалеку караулила. Поставив полупустое ведро на лавку, полезла ухватом в печь.

— О, тут уже вовсю кипит, а он и ухом не ведет.

Она, видно, хорошо уже усвоила, что лучший способ обороны — это нападение.

А Велик мучился: надо ее воспитывать, а как? Это ж целая наука — и держаться требуется по-особому, и беседу вести. Он никогда еще никого не воспитывал.

— Ты… это… — промямлил он, уже когда они сели завтракать.

— Нажаловалась тетка, я так и знала, — перехватила разговор Манюшка. Она возвела глаза к потолку. — Мати царица небесная! За что?.. И все это неправда, если хочешь знать.

— Что неправда?

— Все, что наговорила.

— Да откуда ты знаешь, что она говорила?

— Знаю: она меня стращала тобой.

— Значит, было за что?

— И совсем нет. Мне Катька отломила от скибочки, а она увидела и говорит: «Зачем отнимаешь?» А я говорю: «Я не отнимаю, она сама мне дала». А Катька, ябеда, сразу захныкала и сказала, что я у нее насильно отломила.

У нее не сходились концы с концами, и она изворачивалась, снова попадала впросак и снова начинала выкручиваться, как могла. Велик злился все сильнее и наконец взорвался.

— Ты мне бросай это! И воровать картохи на чужих огородах! Поняла?

Манюшка заплакала.

— Да, а чго я могу поделать, если меня ужака мучает? — Голосок у нее стал тоненький, жалобный. — У нас же ничего нет, мы ж помрем с голоду.

Возразить тут было нечего, и Велик, опустив голову, некоторое время молчал с убитым видом. Но оставить все как есть он не собирался: не хватало еще, чтобы Манюшка стала наказанием и посмешищем всей деревни.

— Ну, вот что, — сказал он тихо, — надо тебя в детдом. Сыта будешь, одета, обута. А тут и правда помереть недолго.

Манюшка даже плакать перестала. Она смотрела на него с ужасом и трясла головой.

— Не надо. Велик, миленький, — прошептала она, — я не хочу… У меня, может, отец придет с войны… Я все-все… как ты скажешь… Только не отдавай. Я там сразу помру.

Велик молча доел свою картошку.

— Ладно, — сказал хмуро. — Собирайся, пойдешь в рощу за грибами. Попутно нарви щавелю. А я на Навлю — ловить рыбу. Каждый день будем ходить, насушим грибов, насолим рыбы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: