— Рокальмуто вчера был у Пинелло-Лючиани, они сидели на скамье у дома мессира Андреа. Я с ним стараюсь не говорить… без лишней надобности, — извиняющимся тоном пробормотал банкир. — Но Пинелло-Лючиани упорно твердит, что стал жертвой вашего колдовства. Я сказал, что это вздор, но все словно помешались. Упорно видят в вас колдуна.

Джустиниани помрачнел, хоть и без того был насуплен и угрюм. Тентуччи же продолжал.

— На похоронах Массерано ее супруг был безутешен. Все, кто знали об изменах Ипполиты, а о них знали все, отводили глаза. И смешно, и стыдно. Почему в таких случаях всегда чувствуешь себя виноватым? — задумчиво пробормотал Тентуччи.

— И смешно, и стыдно, и страшно, Карло, — тихо ответил Джустиниани. — Эта ведьма за три часа до смерти приезжала ко мне, как к колдуну и наследнику дядюшки, — просила посодействовать ей в убийстве мужа… — Джустиниани вздрогнул и опомнился. Болтливый идиот!

Тентуччи несколько секунд молчал, потом потёр рукой вспотевший лоб.

— Вы серьезно? Почему вы сразу не сказали? Впрочем, я понимаю, доверять вы мне не обязаны, — в голосе его были горечь и обида.

Джустиниани, подлинно коря себя за болтливость, тем не менее почувствовал себя виноватым.

— Простите, просто подумайте, каково мне слышать такие предложения. Не сердитесь. Поверьте, я считаю вас своим единственным другом, Карло. — Джустиниани было больно видеть обиду этого человека, который был ему, кажется, предан, и он сказал больше, чем чувствовал на самом деле.

Винченцо порадовался, заметив, что лицо Тентуччи просветлело.

— Вот уж не знал, что ты меломан, Винченцо, — голос Энрико Петторанелло прозвучал совсем рядом, за плечом Джустиниани. Тот резко обернулся, бросив на подслушивавшего тяжелый взгляд. Это еще отродье сатаны. Но ответить не успел — Петторанелло уже приветствовал хозяйку.

Неожиданно музыканты заиграли Вечернюю серенаду Шуберта, и Джустиниани замер. Он любил эту вещь, для него почти что воплощающую ἁρμονία ἐν κόσμῳ, гармонию сфер. Он встал, подошёл ближе. В галерее, среди бюстов Цезарей, матовые лампы струили ровный, не слишком сильный свет. Обилие цветущих растений напоминало оранжерею. Музыкальные волны разливались в теплом воздухе, под выгнутыми и гулкими сводами. Тут заметил Джованну. Она молча стояла в галерее, где людей не было, опираясь на перила лестницы с видимым усилием, ее глаза под бескровным лбом казались огромными. От крайней бледности все её черты приобрели удивительную утонченность, отражение высшей идеальности, которая даже в самых плоских умах пробуждает смущение и беспокойство. Она была грустна, длинный шлейф сообщал ей царственную грацию, нежная мелодия струилась в нем, и Джустиниани вдруг всей душой впечатал в память эти звуки, эту внезапную горечь души при виде ее поникшей головки, запомнил смарагдовый блеск лежащей на плитах ткани, малейшую складку, оттенявшую это высшее мгновение.

Холодный и невозмутимый, он едва не застонал, узнав это начинающееся мгновение вечности, первый проблеск опьяняющей любви.

Господи, почему она?

Джованна вдруг подняла голову, и глаза их встретились. Он безмолвно смотрел на неё, стоящую в отдалении, был готов к тому, что она отвернется, понимая, что это движение причинит ему боль. Она не отвернулась, но чуть улыбнулась ему, вдруг наполнив его душу какою-то невыразимой отрадой, сладкой и болезненной. Он хотел было подойти, но ноги его окаменели, музыка смолкла, мажордом уже приглашал гостей на ужин, и дона Леркари потянула Джованну за собой к столу.

За столом он почти ничего не ел, был странно рассеян и молчалив. В этот день у донны Леркари, кроме Петторанелло, не было ни одного неприятного ему человека, разговор за столом касался музыки и не нервировал. Все говорили одновременно. Это был какой-то тихий хор, похожий на шум прибоя, из которого время от времени серебристыми струйками вырывался звонкий женский смех. После ужина он заметил, что Джованна бросила взгляд за окно, и, подойдя, спросил, не отвести ли ее? Она кивнула, сказав, что хочет домой, и эта простая фраза неожиданно согрела Джустиниани.

Его порадовало, что она назвала его дом своим.

В карете он остался с ней наедине. Она по-прежнему была бледна и молчалива, ничего не говорила и ни о чем не спрашивала. Он иногда бросал на нее взгляд, замечал задумчивость и отворачивался. Невесть откуда взявшееся чувство сковывало Винченцо. Он видел и раньше, что девица не похожа на других, утонченно хороша, но это не волновало его. Что же случилось?

Опять дьявол подшутил над ним?

Его первая любовь окончилась хладнокровным предательством женщины, которую он боготворил. С тех пор слово «любовь» означало измену и боль, хоть он и понимал, что был виноват сам, ибо не разглядел за красотой циничный и холодный расчет, отсутствие подлинного чувства, себялюбие и суетность. «Бог есть Любовь…» Эта фраза тогда перевернулась в его душе. «Любовь есть Бог», Он, и только Он один не предаст. И эти годы, годы труда и любви к Богу, наполнили его разумом и счастьем.

Теперь он походя осмыслил ту странную тяготу, почти печаль, что ощутил, едва узнал о смерти Джанпаоло и о многотысячном наследстве. Кончалось его счастье — счастье сумеречного покоя, одиноких ночей и безгрешных забот. Душа, может, и оледеневшая, была сильна и бестрепетна в своем холодном покое.

И вот — сначала пришел конец его житейскому одиночеству, а теперь — покою души. Мало ему было дурного дара дядюшки-колдуна, мало жутких и грязных видений, мельтешения вокруг выродков всех мастей, игрушек дьявола в чёртовом ларце и бесовских выигрышей. И вот, явно дьявольская любовь. Он помнил, как впервые увидел Джованну на кладбище, помнил их первый разговор через два дня после похорон. Он смотрел на неё с полным безразличием, её резкость ничуть не задела его, скорее посмешила. Он и не собирался жениться, тем более, на крестнице Джанпаоло. И вот единое мгновение изменило его планы.

Чертовщина. Просто чертовщина.

Но, может быть, это просто фата-моргана, пустое видение, что растает утром как сон? Он проснется — и окажется, что все это просто примерещилось ему в свете мутных лилейных фонарей в темном портале старой галереи? Просто примерещилось…

Дома он присел у стола, размышляя, и тут услышал хриплый голос девушки, спросившей, будет ли он чай? Джованна вносила в зал чайник. Джустиниани бросил на неё быстрый взгляд и кивнул. Вечер был прохладный, он действительно хотел чаю. Она открыла лакированный ящик, положила в фарфоровый чайник немного душистого чаю и приготовила две чашки. Ее движения были медленны и несколько нерешительны, как у человека, чья душа занята другим. Белые руки порхали с легкостью бабочек, казалось, не дотрагивались до предметов, а лишь слегка касаясь их.

Оба молчали. Джованна, заварив чай, откинулась в подушку дивана. В Джустиниани смешались звуки, тени, ощущения: в ушах то проступало мерное тиканье часов, то потрескивание дров в камине, то стук ветки старой яблони в оконный переплет. В душе проносились какие-то смутные, зыбкие, неясные воспоминания. Подобное бывает, когда от множества цветов, где каждый утратил себя в смешении благоуханий, возникает одно общее дыхание, в котором отдельные ароматы неразличимы. В нем медленно проступило возбуждение, точнее, неопределенное беспокойство, оно мало-помалу разрослось и переполнило сердце нежностью и горечью. Темные предчувствия, скрытая тревога, тайные сожаления, подавленные порывы, заглушенные страдания, мучительные сны, неутоленные желания, которые он усилием воли всегда подавлял, теперь проступили, начали смешиваться и бурлить…

Джованна сидела молча, почти не шевелясь. Взгляд, которым он окинул ее в галерее, был неожиданным, но давно желанным. Неужели Господь услышал ее мольбы? Он был сегодня не похож на себя, смотрел вовсе не насмешливо, но странно задумчиво и серьезно. Джованна приметила что-то новое и в его молчании, но виски ее после недавней болезни сжимало болью, и она тихо ушла к себе, пожелав ему спокойной ночи. Джустиниани молча кивнул.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: