— Меня зовут Альдобрандо Даноли, я живу неподалеку от Фано. Иду в Урбино.
Юноша снова окинул его странным взглядом, настороженным и чуть испуганным. Лицо Даноли, его мягкие черты и глубокие глаза на исхудавшем лице породили во встречном некоторое доверие. Он на миг опустил глаза, и Альдобрандо понял, что тот колеблется между недоверием к незнакомцу и страхом одиночества в этом путешествии.
— Я — Франческо… Черино… школяр, иду в… Сан-Лео, — тихо проговорил он, опустив глаза.
Даноли понял, что ему лгут, но этот человек, потерявший себя и перепуганный насмерть, не мог был опасным, и Альдобрандо, желая помочь несчастному, хотел на нём постичь границы своего искушения.
— Нам по пути.
Они вышли из Сант'ипполито на дорогу, ведущую в Урбино. По прошествии часа пути Даноли заметил, что его спутник тих и смиренен, уступчив и мягок. В своей кротости он ни разу не возразил старшему товарищу, при этом то и дело поправлял берет на волосах и прижимал к себе суму. Ночевать они попросились в небольшом овине у селянина, с опаской спросившего своих постояльцев, правда ли, что на побережье снова чума? Альдобрандо подтвердил это. С того страшного 1348 года от рождества Господнего, когда болезнь появилась во Флоренции, а потом скосила половину империи, это повторялось почти каждое десятилетие. Болезнь вспыхивала по городам и весям и губила людей сотнями. Портовые города особо подвержены заразе. В Фано и окрестностях сильный мор, сказал Альдобрандо. Друг незадолго до этого получил письма из Ареццо — там тоже болезнь…
Его попутчик во время разговора сильно побледнел, после ухода селянина поднял глаза на Альдобрандо.
— В Ареццо у меня… много знакомых, — через силу пробормотал он, — я… знал там… некоторых Гвальтинери, Коффани, Перони, Роселли…
— Это весьма знатные семьи, — спокойно проговорил Даноли, понимая, что его собеседник проговаривается, — но чума не щадит ни кучера, ни графа, и разницы меж ними не видит.
Франческо смертельно побледнел. Даноли размеренно продолжал.
— Я пережил чуму девятилетним, потерял родителей, брата и сестру, а теперь умерли жена и дети, в одночасье скосило и домочадцев. Мой замок в двадцати милях от побережья, но и это не спасло…
Юноша окинул его взглядом, в котором стояли слезы, но тут Альдобрандо спокойно спросил;
— В трактире я заметил, что ваши скорби стоят моих, Франческо… — На этот раз юноша не испугался, но странно оробел. Альдобрандо заметил, что руки его начала колотить дрожь. — Вы — монах и вынуждены были покинуть монастырь?
Франческо побледнел теперь до синевы.
— Господи, вы сам дьявол! Откуда…?
— Дьявол — отец лжи, Франческо, я же ни разу не солгал тебе. Я тот, кем себя называю. Но тот ли ты, кем именуешь себя?
Тихий и ласковый тон голоса Альдобрандо чуть успокоил юношу, в сочувственных словах Даноли не было ни укора, ни угрозы. Он вздохнул и, поняв, что его разгадали, стянул с головы берет, коим прикрывал тонзуру.
— Я брат Франческо, в миру Феличиано Гвальтинери, ветвь рода из Ареццо. Но отца изгнали оттуда, и мы нашли приют на земле герцога Урбинского, тут неподалеку родня матери жила. Семь лет назад я принял постриг, здесь рядом, в Карточето, был приближен аббатом Доменико Руффо, стал его келейником, заведовал скрипторием. Полгода назад Доменико умер и на его место был назначен… да сотрётся имя его… Аничето Кальваре. Откуда… как… — Франческо развёл руками, — откуда берутся в церковной ограде такие люди? Я не верил глазам, не верил ушам! В этом человеке не было веры! Исчадье ада…
— Кто поставил тебя судить его, Франческо?
Монах поднял на него больные, помертвевшие глаза. Пожал плечами.
— Я и не судил. Но когда он предложил мне, а я ведь по-прежнему был келейником аббата, стать его любовником, мне изменило и смирение, и послушание, и забыл я об обетах своих. У меня недавно брат гостил, забыл он в келье моей старый колет свой да плащ. Напялил я их под рясу, схватил ризы свои, подаренные Доменико, взял три дуката, что на пергаменты эконом выделил, сказал, что иду к кожевеннику — да только меня и видели… Хорошо, какой-то хозяин по дороге сено вёз, юркнул я в копну, да до Сант'ипполито никем не замеченный и добрался. Вот и иду невесть куда. Уповаю, что негодяй в розыск меня не объявит, побоится. А с другой стороны — у него покровители в Риме, а я теперь — изменивший обетам беглый монах и вор к тому же. До родичей можно было бы добраться, но…и дороги небезопасны, и денег не хватит.
Странно, но теперь, когда монах сказал Альдобрандо правду и назвал своё имя, он зримо изменился, плечи его распрямились, профиль стал резче, глаза же смягчились и ожили, на губах обрисовалась горестная улыбка. Проступило патрицианство старого рода, отстоявшейся крови. Он стал собой, и Даноли понял, что могло привлечь в этом юноше похотливого аббата: Гвальтинери был слишком тонок в кости и излишне изящен. Если бы не ширина плеч и не скулы, покрытые двухдневной пепельной щетиной — Альдобрандо принял бы его за женщину.
— Это надломило тебя?
Гвальтинери вяло пожал плечами.
— Бога я не потерял. Ведь был и Доменико. Но поношение сокрушило сердце моё… — Монах, повторив слова Давидовы, болезненно поморщился, отчаянно махнул рукой, на глазах его блеснули слезы, — я — хороший переписчик, миниатюры пишу, может, куда устроюсь, надо только, чтобы волосы отросли, — он провёл рукой по тонзуре, и тут неожиданно умолк. Потом тихо пробормотал, глядя в пустоту невидящими глазами, — новое время началось, новое страшное время, бесовское время, поверь… Никто не чувствует… Меня братия помешанным называли, но ведь в воздухе носится хуже чумной заразы… тучами носится бесовщина и новое, своё время славит!
Теперь всем телом вздрогнул Альдобрандо. Он вскочил и больными глазами уставился на Гвальтинери.
— Ты… Ты видишь их, да? Ты тоже видел их? На деревьях сидели? Глаза кошачьи? — он осёкся. Но было поздно. Брат Франческо, закусив губу, смотрел на него в немом недоумении.
— На деревьях? — Монах опустил глаза и снова надолго умолк. Потом тихо спросил, точнее, просто проговорил, утверждая, — я их… слышал, а ты, ты… стало быть, видишь их.
Даноли торопливо покачал головой и пояснил, что просто, покинув свой зачумлённый замок, пошёл в Урбино через Сант'ипполито, да около монастырской стены, на лестнице, обернулся на закат. И вдруг на старом дереве их и увидел. Глаза у них зеркальные, зрачки как у кошек, шапки шутовские и поют мерзостно: «новое время, наше время!» Померещилось просто.
Гвальтинери покачал головой.
— Ничего тебе не померещилось. Это они и поют.
Альдобрандо смерил Гвальтинери внимательным взглядом, но не решился рассказать о ночном видении. Вопреки тому, что случилось с ним сегодня, он всё ещё внутренне отталкивал от себя мысль, что это было явью. Наперекор бесовским фантомам и невесть откуда приходящему пониманию сокровенного, Альдобрандо пытался уверить себя, что это случайность. Он заметил нервное движение Гвальтинери, прикрывавшего беретом тонзуру, отметил монашескую углублённость и кристальную твердость глаз — вот и подумал, что он монах, а видя его в светском одеянии — решил, что он беглый! «А ризы в суме? А Ареццо? А бесы поющие?», пронеслось у него в голове, но Даноли потряс головой, отгоняя эти пакостные мысли как паскудных мух. Вздор всё. Альдобрандо истово хотел верить, что все искушения прошлой ночи и этого сумбурного дня завтра окажутся просто призрачными. Он ведь зачумлённый, мозги затуманены — вот и привиделось невесть что…
Гвальтинери же, с тоской глядя в землю, тяжело вздохнул.
— Новое время… Новое. Знаешь, я всегда понимал, что несовершенен. Но я, опечалившись, возрадовался, ибо понял, что могу пройти путь от образа Божия к подобию Бога. Я ломал себя, подражая Ему, Совершенству, Христу. Я наделён божественной свободой, знанием о добре и зле — но кроме этого всегда ощущал и Его помощь, укрепляющую и одухотворяющую, и она совершенствовала меня. Но… я же не слеп! Клянусь, я не хотел видеть, закрывал глаза, отворачивался от понимания. Ты прав, кто поставил меня судить? Но как не видеть? Новое бесовское время. Возник и ширится страшный новый грех, не грех нарушения заповедей, а отказ от заповедей, отказ творить себя! — Лицо монаха побледнело. — Они не хотят больше Бога, и вот — плод помыслов их — восстаёт из бездны новый мир — мир помимо Бога, «мир сей», — и он заслонил Бога, и каждый видит средоточием мира самого себя. Сосредоточием и совершенством! Себя — горделивого и жадного, похотливого и пустого. Но они уже и пустоты своей не видят — это теперь называется «таков человек!» Что они знают о человеке?… Бесовское время — похабного искажения самых высоких истин, скабрезного опошления всех ценностей, развенчания всего возвышенного!