Морелло неожиданно ожил, взмахнул крыльями и издал странный скрежещущий звук, который хозяин истолковал как подтверждение своих слов. Он хотел что-то ответить, но замер. Где-то хлопнула калитка. Вскоре внизу раздались размеренные шаги. Шут наклонил голову и прислушался, потом продолжил.

— Кстати, позвольте представить вам мессира Портофино.

Дверь распахнулась, и на пороге возник мужчина чуть выше среднего роста, в неверном свечном пламени сначала показавшийся Даноли юношей с сияющим нимбом вокруг головы, но стоило ему приблизиться к камину, стало ясно, что в доме шута, шутили, видимо, даже тени. Лет вошедшему было чуть за сорок. Инквизитор походил скорее на римского консула, нежели на клирика: на его гладко выбритом лице доминировал резкий нос с заметной горбинкой, а в проницательных светлых глазах под плавными дугами тёмных бровей проступал опыт чего-то запредельного. Высокий лоб, обрамленный тёмно-пепельными, коротко остриженными волосами, говорил о склонности к размышлениям, удивительная же чистота светлой кожи сильно молодила мессира Портофино.

Инквизитор, словно выстрелами из арбалета, прострелил гостя шута глазами, и граф смутился. Морелло же, бросив задумчивый взгляд на вошедшего, начал деловито чистить перья. Между тем сам мессир Аурелиано, не утруждая хозяина приветствием, насмешливо поинтересовался:

— Почему кровь на камнях во дворе? Опять Джезуальдо прислал нескольких синьоров любезно осведомиться, не зажился ли ты, дорогуша Чума, на этом свете? — голос мессира Портофино был густым басом, на конце фраз отдававшимся низким эхом. Было заметно, что мессир Аурелиано ничуть не обеспокоен, напротив, пребывает в прекрасном расположении духа. В его голосе проступала нескрываемая насмешка.

Едва он заговорил, Даноли заметил необычные движения губ инквизитора: они странно выгибались в улыбке, сообщая лицу выражение язвительное и чуть лукавое.

Шут не оспорил дружка. Тон его тоже был элегичен и безмятежен.

— Прислал, прислал, опять прислал, — нахал покивал головой и сладко зевнул.

— Мне нравится в мужчине настойчивость и упорство, но он уже становится навязчивым и упрямым. Это не добродетельно, ты не находишь?

Шут с преувеличенной серьёзностью кивнул.

— Нахожу, но это не самое страшное, Лелио. Он искушает меня. Я вынужден был убить четверых за последнюю неделю. Это развращает. А ведь всем известно, начни убивать постоянно — и скоро тебе покажется пустяком грабеж. А там — покатишься по наклонной, докатишься до распутства, потом — до нарушения постов. А оттуда, воля ваша, рукой подать и до забвения скромности, а там и вовсе, — перестанешь раздавать милостыню, начнешь недостаточно благочестиво молиться и станешь дурно думать о ближнем. Всё начинается с мелочей. Луиджи! Вина и курятины! И рыбы ещё принеси.

Инквизитор бросил насмешливый взгляд на кривляющегося дружка, но тут его ноздри затрепетали: слуга распахнул дверь на кухню, откуда донеслись прельстительные ароматы. Мессир Аурелиано на ходу схватил с подноса куриную ножку и вцепился в неё зубами. Стало ясно, что, если он и завтракал, то обед явно пропустил.

Тем временем шут представил дружку своего гостя, и инквизитор, жуя, приветливо улыбнулся новому знакомому.

Утолив первый голод, его милость отстранённо поинтересовался исходом поединка старого глупца и молодого блудника. Было заметно, что, услышь инквизитор, что оба противника пали в бою, это ему аппетита не испортит: лицо его выражало брезгливое пренебрежение и семейными неурядицами Ипполито ди Монтальдо, и плотским искушениями Флавио Соларентани. Мессир Грандони, видимо, прекрасно понимал это и коротко обронил, что всё обошлось. Мессир Портофино бесстрастно работал челюстями и никак не прокомментировал услышанное.

— Что в замке? Что викарий? — вяло поинтересовался Чума.

— Передал мне письмо из курии с новыми инструкциями по лютеранам, — инквизитор вздохнул и наполнил вином стакан, в который до этого сам сыпанул перца, видимо, и подлинно лечась так от простуды. Опрокинув в себя стакан, с досадой продолжил, — не вели бы в курии себя в своё время столь вызывающе, не пришлось бы и нам ловить всех этих реформаторов. С какой стороны не посмотри — дурь. Одни бездумно разжигают зависть и злость, другие — завидуют и злобствуют.

— А что тот лютеранин, на которого донёс феррарец?

— Дзарпини? Сцапал я его. Но что это меняет? Сто новых завтра объявятся…

— Такое, знать, мудрое и обаятельное учение? — осторожно поинтересовался Альдобрандо. Живший в последние годы в кругу семьи в уединённом замке, он мало интересовался политикой и новыми веяниями.

— Лютерово-то? — инквизитор усмехнулся. — Это как посмотреть. Рассудок в Лютере слаб. Если под умом понимать способность схватывать универсалии, различать сущность вещей, понимать тонкости, то он не умён, а скорее ограничен. Куда как не Аквинат. Но живая лукавая сметка, способность находить дурное в другом человеке, искусство придумать сотню способов привести в замешательство противника — это в нём есть.

Даноли удивился спокойному тону инквизитора. Тот лениво продолжал.

— Духовенство там ещё с чумных времен дремучее. В двадцать пять лет Лютер стал профессором Виттенбергского университета, в двадцать девять — доктором догматического богословия. Из схоластики, изученной в спешке, извлёк набор мнимо богословских идей и поразительную способность к лукавой аргументации. Но говорят, когда он ещё был монахом-католиком, кое-что проступало. В монахи он, по собственным словам, поступил под впечатлением ужаса от смерти друга, убитого на дуэли, и вследствие страшной грозы, когда чуть не погиб он сам, — «non tarn tractus quam raptus»7, и в первую пору монашеской жизни был даже ревностен, однако уже тогда беспокоен и смятен…

— И что же?

— Кто идёт в монашество не к Господу, но от скорбей житейских да испуга, никогда ничего и не обретает. Учение о том, что по очищении от греха в душу вселяется благодать, приводило его в отчаяние: он не знал на опыте этой благодати. Старая история прельщенности: он налагал на себя суровые обеты и сам же говорил: «Я столь отдалился от Христа, что, когда видел какое-либо Его изображение, к примеру Распятие, тотчас ощущал страх: охотней увидал бы я беса». Это была «ночь души», которая бывает тем темнее, чем больше душе необходимо очиститься от себя самой. Лютер с безжалостной ясностью, которую Бог дает в таких случаях, увидел свою порочность. Эта ночь могла быть очистительной; именно в такие моменты выбирают свою судьбу в вечности. И что же делает Лютер? Устремляется к Богу? Нет, оставляет молитву. Все это — обычная история падшего инока.

Альдобрандо заметил погасший взгляд мессира Портофино и с удивлением понял, что инквизитор жалеет Лютера. Тот продолжил.

— Когда человек познает язвы свои, приходит искушение ума. Дьявол нашептывает ему: «сама сущность твоя зла и нелепо тебе бороться со своим злом…». И Лютер отказался от борьбы, совершил деяние извращенного смирения, объявил, что борьба с порочностью в себе невозможна.

— Но как из этой ошибки он вывел своё учение?

— Первородный грех сделал нас в корне дурными, подумал он, но Христос заплатил за нас — и Его праведность нас покрывает. Он праведен вместо нас. Оправдание не дает никакой новой жизни, а лишь покрывает, как хитон. Чтобы спастись, делать ничего не надо. Напротив: кто желает содействовать Богу, тот маловер, отвергает кровь Христову и проклят. И тут перед ним «отверзлись небеса». Простите, муки и терзанья! Дела не нужны. Вера одна спасает через порыв доверия. «Ресса fortiter, et crede firmius». Чем больше согрешишь, тем больше будешь верить, тем паче спасешься… А раз так — зачем иконы, зачем папа, к чему отпущение грехов?…

— Ах, вот как… — усмехнулся Альдобрандо. — Как всё просто… Не удивляюсь, что у него ныне тьма последователей. Надо полагать, первое, что он сделал — упразднил монашество?

Инквизитор с любезной и тонкой улыбкой кивнул.

— Это учение всесильно, ибо избирает адептами алчущих распутства мерзавцев и простецов, коих оно пленяет новизной и незамысловатостью. Мы призваны бороться с ересью, и клянусь, я бы справился с распутниками, но глупость… Оружие неодолимое, и несть остроги против него! Нет зла страшнее… Как объяснить этим безумцам-реформаторам, что нельзя отдавать ни пяди, стоит убрать из церкви только один оклад с одной-единственной иконы, завтра спросят, а зачем нам алтари? Уберут алтари, спросят, зачем Евхаристия? Уберут Причастие — спросят о Церкви. А потом, рано или поздно, поинтересуются, если мы живем без икон, алтарей, Евхаристии, таинств и Церкви — может, и без Бога проживём? И проживут ведь, упыри, проживут никчемные пустые жизни, сладострастные, честолюбивые, суетные… Под старость, быть может, опомнятся, содрогнутся… — Инквизитор высокомерно поморщился и с остервенением бросил обглоданную кость в камин, но Даноли видел, что Портофино подлинно тяжело. — Господи, придя, найдёшь ли Ты веру на земле? Страшное время началось. Бесовское время, начало конца…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: