Увидел Любим, как идет назад сотник Ярыга. Издалека заметно: чем-то доволен. Не шибко к своей сотне поспешает, шагает степенно — хозяин… Вот хлебушка-то и попросить, подумал, радуясь, Любим.
— Ну что, какие тут дела, боярин-батюшка? — еще шагов пятнадцать не дойдя до Любима, спросил Ондрей. Ласково вроде бы спросил, а с насмешкой. И, не останавливаясь, прошел.
Ну как тут хлеба просить, когда тебя боярином называют? Только улыбнулся Любим сотнику вслед: ничего, мол, не случилось. В роще заржали двое или трое — видать, слышали.
И вдруг, поворачиваясь за Ярыгой, увидел Любим, что шлем свой в руке держит. Ох ты, батюшка родный! Да когда ж успел снять-то? Стыдобушка горькая!
Лицо опахнуло жаром стыда, и он, поднеся шлем поближе к лицу, покачал головой и пальцем поковырял железо, будто для того и снимал. Еще раз покачал головой, поцокал языком и небрежно пихнул шлем на место, больно ударив в бровь. Тьфу!
Вот всегда с ним, с Ондреем, так. И не приказывает, а сам ищешь, как бы исполнить. Вчера под вечер, когда войско двигалось вдоль реки, на том берегу показались какие-то конные, человек пять. Кто такие — в сумерках не разглядишь, да и далековато. Однако все разговоры сразу стихли. И те молчат, ничего не спрашивают. Стоят. Потом тронулись попутно, ближе к воде не подъезжая. Кто-то впереди колонны не выдержал, кричит: «Эй, здорово живете! Кто такие?» Молчат. Ну — враги, значит, владимирцы. Сотник Ярыга весь подобрался, смотрит хищно. А потом возьми и глянь на Любима, который рядом случился. Того же как черт под руку подтолкнул: дернул Любим стрелу из колчана, наложил ее, да поторопился. Стрела пошла косо и упала в траву у того берега. Зачем стрелял? Только ругани да насмешек натерпелся. Те, конные, сразу исчезли, как не бывало, только копыта простучали — нырнули в лес. А стрелу жалко! Наконечник железный, кованый, сам не сделаешь, пойди купи. Кузнецы по три куны за десяток дерут, да не старыми кунами, а новыми. Где ж ты, стрелка моя певучая, теперь лежишь? Надо к сотне своей возвращаться.
Любим в последний раз глянул туда, где виднелся Мстиславов шатер, и пошел обратно в рощу. Там с приходом сотника возникло оживление.
— Господин сотник! Долго ли сидеть здесь? — спросил Олешка Микулич с развязностью, свойственной общим любимцам.
— Сиди, братцы! Князь совет держит! — громко сказал Ярыга, чтобы все его расслышали.
— Чего ж третьего дня не насоветовался? — пробурчал кто-то дальний, не понять кто.
— Ну-ка, ну-ка! — Ярыга весь напрягся, загрозил кулаком. — За такие разговоры сейчас Князевым палачам скормлю! Балуй там!
Но видно было, что неохота сотнику связываться. Почувствовав это, сотня загудела, зашумела, но без злобы, а так, для разговору.
— Не серчай, господин сотник, — протянул Микулич. — Сам, чай, воин старый, знаешь, каково этак перед боем сидеть без толку. Сколько тому совету быть, не сказывали там?
— Не сказывали. Велено объявить: совет, мол, князь держит. А больше я не расспрашивал. — И сотник хитро улыбнулся. — Что-то они сегодня злые там все как собаки. Кума моего боярин Добрыня плеткой по хребту перетянул. Я уж и не стал соваться.
У костров засмеялись, но не все. Ондрей Ярыга тоже хохотнул, успев заметить, кто и как смеется, и важно протянул руку за угощением, которое ему придвинули на чистой тряпице. Выбрав что-то, степенно подсел к костру.
Любим даже и глядеть не стал, что это за угощение было. Хорошо хоть, про него забыли, не стали злоязычничать.
С одной стороны, конечно, плохо, что остановились. По военной науке, насколько понимал ее Любим, надо было князю уж до города Владимира дойти, — а там становиться в осаду. Любим так и надеялся, что придется в осаде стоять. Из своего небольшого военного опыта он заключил, что осаждать город куда лучше и безопасней, чем биться в поле. К тому же в поле свой харч ешь, а осадят город — войско кормить будут. Стоишь этак от стен вдалеке, кормишься из общего котла. То стрелу кинешь, то просто стоишь, кулаком погрозишь да непотребным словом ругнешься. А те сверху, со стен, кричат обидное, грозятся. Весело! Начнут ворота пороками[4] расшибать — гляди, а как расшибут, вперед не суйся. Вперед княжеская старшая дружина пойдет, а мы уж следом. Владимир — богатый город! Нынче долго можно осаду держать: тепло, пора летняя, ночи ласковые.
В поле — иное дело, в поле как набежит на тебя этакий дядя полторы сажени ростом да с колотушкой, а то с мечом или с топором! Куда спрячешься? А под конницу попадешь? Тут и бежать нельзя, сразу ложись и помирай, может, живым останешься, если конь не стопчет, переступит, а умом тронешься от грохота да страха.
Но опять же, с другой стороны, пока стоим, можно и грибов напечь, подумал голодный Любим. Подобрав свой ошкуренный прут, пошарил взглядом вокруг, надеясь увидеть в траве коричневые шляпки.
Только грибы были уже все выбраны. Вот досада. Теперь надо подальше отойти, поискать там. А далеко не отойдешь — сотник заругается. Ладно, если что — скажу, по нужде пошел.
Он решительно направился в глубь рощи, всей спиной ожидая сердитого окрика. Даже заломило спину. И когда стало совсем невтерпеж и захотелось оглянуться и поглядеть— заметили его уход или нет, — наткнулся Любим на целый выводок молодых грибов, да не подберезовиков, а боровичков-колосовиков, неведомо почему не попавших никому на глаза.
От такой удачи сразу повеселело на душе и голод стал ощущаться уже не тоскливой маетой в пустом животе, а жадным предвкушением грядущего пиршества. Любим быстро наломал шляпок и насадил их одну за другой на прут, да, пожалуй, многовато насадил — прут прогибался от тяжести, и пришлось его взять обеими руками, как ребеночка прижав к груди.
Выбрав подходящий костер, где углей было побольше, а людей вокруг поменьше, он наставил рогулек, тут же вырезав их из подвернувшейся разлапистой ветки, и, расположив наконец свой вертел над тихо играющими угольями, снял шлем, колчан, положил рядом с собой, прислонился спиной к шершавому березовому стволу и стал отдыхать, вполглаза следя за тем, как, шипя и начиная пускать пузыри, пекутся грибы ему на обед.
Проснулся он от грубого окрика и толчка сапогом в бок. Подхватился, тараща ошалелые спросонья глаза. Сотня вся была уже на ногах — оправляли одежду, оружие, шли к полю для построения. Глянул Любим на костер и увидел, как дымятся разбросанные угли, в которые был вдавлен прут с грибами — наверно, кто-то наступил нечаянно в суматохе сборов.
— Выходи, стройся! — кричал сотник. — Эй, Кривой, спишь? Ходи веселей, не отставай! Стройся, ребята!
Скоро все войско уже стояло в поле в несколько рядов, вытянувшись чуть ли не на версту. Любиму, стоявшему позади, не видно было, где князь, но по тому, как захлопотал вдруг сотник Ярыга, строго покрикивая на свою и без того замершую сотню, понял, что едет кто-то из важных. Стук копыт приблизился, и Любим увидел на белом коне боярина Матеяшу Бутовича с двумя своими отроками, державшими для пущей важности мечи наголо. Боярину было жарко в панцире, надетом поверх кафтана, и панцирь этот делал боярина еще толще.
— Кто сотник? Поди сюда! — хрипло крикнул боярин.
Ярыга подбежал, сдернул шлем. Бутович, слегка подавшись в его сторону с седла, стал вполголоса что-то говорить ему, тыча начальственным жестом в сторону поля короткопалой рукой. Ярыга слушал, кивал, лицо его из почтительного становилось строгим.
Потом боярин погрозил сотнику пальцем, как бы предупреждая на случай непослушания, и отпустил Ярыгу кивком головы. Привстал немного в стременах, всем телом поворачиваясь к застывшему строю.
— Братья! Ростовцы! — закричал Матеяша Бутович, и, казалось, хрипота его голоса вызвана справедливым гневом. — Близко проклятый враг! Захотела свора владимирская своими рабами вас сделать! Чтоб вы платили им дань до скончания века! Так не допустим того! Не посрамим отца нашего, светлого князя Мстислава Ростиславича! Добудем ему славы воинской, а себе чести! Бог за нас, ростовцы! Ударим на врага окаянного! — Боярин, чуть присев в седле, набрал воздуху: — С Богом, впе… — не докричал, заперхал, закашлялся. Махнул в последний раз рукой в ту сторону, где должен был находиться владимирский князь-супостат, хлестнул коня и тяжело поскакал прочь, отроки же по обеим сторонам — с ним.
4
Порок — стенобитное орудие: таран.