АНРИ Д'АНТЭН
Наша стыдливость скоро прикажет долго жить. Мало-помалу скорость разбросает машины в дорожном пространстве, они потеряют друг друга из виду, и след нашего присутствия около Антуана растворится в уличном движении пронзительного весеннего утра. Пока еще мы едем медленно, как бы кортежем, и никто не смеет прибавить скорость. Только несколько водителей бесстыдно обгоняют, и их хозяева усаживаются поглубже, чтобы их не увидели и не осудили. Поля встречаются все реже и реже. Супермаркеты, автостоянки для аренды машин, garden centers образуют весьма удручающий пейзаж. Именно эту картину каждый раз наблюдал Антуан, выходя из дома, этот сифилис, постепенно заполнявший пространство между городом, из которого он убежал, и самодельным непрочным домом, что-то вроде избы, где он, как ему казалось, нашел надежное пристанище. Мы плохо знаем наших друзей.
Я рад, что утром взял с собой Жоржа. То, что он за рулем, позволяет мне закрыть глаза и не видеть эти мерзкие окрестности, позволяет избежать движений, мешающих мне сконцентрироваться. Чернила, когда трясешь чернильницу, высыхают. У меня могли быть опасения, что я уеду с церемонии разбитым и буду долгое время неспособен спокойно усесться за письменный стол. Ничего подобного не произойдет. Спокойствие не покинуло меня ни на минуту, оно успокоило во мне волны паники, которые поколебали всех выживших, собравшихся вокруг гроба. Я чувствовал, как эти волны набухают, как они обрушиваются, несмотря на их чопорный вид и важные лица. Я не поддался напору этих волн. И я воспринимаю свое спокойствие как победу. Мимолетный солнечный луч, возможно, как раз и помог мне восстановить душевное равновесие, вместе с теплым пальто, которое я предусмотрительно надел, тогда как мои соседи дрожали от пронизывающего ветра. Может быть, на кладбищах вообще более холодно, чем в других местах? Может, их специально располагают на неуютных склонах, потому что они непригодны для жилья живых людей?
Поднятый воротник, придерживаемый белой рукой, спутанные волосы, дрожь — более убедительного выражения горя просто не существует.
Когда я сейчас наблюдал эти лица, мне пришла на память одна из остроумных шуток Монтерлана из его романа «Девушки». Какие чувства я испытываю, спрашивает себя Косталь, по отношению к почти столь же знаменитому, как и я, собрату? Ответ: «Я жду, когда он умрет». Дерзкая мысль? На кладбищах порхает наглая радость, радость, что ты пережил другого, такая же сильная, как страх, и неотделимая от него. Ведь все эти творцы, собравшиеся вместе, не могут, склонившись над могилой одного из них, не прицениваться к только что освобожденному покойником месту, не могут не сравнивать свое крепкое здоровье с его роковой хрупкостью, свою известность с его известностью, свои шансы продержаться с его уже исчерпанными шансами. В каком-то смысле это продолжает мысль Косталя. Не считая случаев появления чего-то неизданного (положимся на наследников: если тексты хороши, они запретят их публикацию), только мертвый писатель не может взорвать неожиданный шедевр в руках собрата. Когда мы говорим нам подобному: «Да, я сейчас много работаю», надо видеть, как потухает его взгляд. Все они, эти собратья, уединившиеся в своих замках, хижинах, фермах, на хуторах, в шале, в рыбацких домиках на сваях, в анонимных и колоритных гостиничных комнатах и занятые работой, — все они вместе образуют многоликую постоянную угрозу, которая не дает писателю спать. Что они там готовят? Какую смелость, какую дикую находку можно от них ожидать? Словно невидимые лисы, шастающие ночью вокруг нашего курятника.
Другая причина, по которой я не был склонен расслабляться, это абсурдная политическая болтовня, которой занялись некоторые сумасброды. Революционные бюрократы, прибывшие в костюмах счетоводов на роскошных генеральнодиректорских машинах, стали заниматься на могиле бедного Антуана агитацией. Риторика ничтожеств, ошалевших от своих дурацких мечтаний. Это было так же красиво, как какие-нибудь коммунарские куплеты, которые распевают в домах культуры безголосые уличные певцы. Все знали, что бедный Антуан предоставлял доказательства верности этим людям, должно быть, чтобы они молчали о каких-то его грешках, которые могли бы дорого ему стоить. Им, таким, как он, имя было легион между 1944 и 1956 годами. После Будапешта мнения, запрещенные в течение двенадцати лет, возобновили хождение в обществе, при условии, однако, умелого ими руководства. Но Антуан Гандюмас с таким азартом бросился в нужный лагерь, что новая шкура прилипла к его телу так прочно, что стала его собственной, или почти его собственной. Впрочем, они держали его на поводке с помощью солидного досье — хотя, может, хватало и одной преданности: Антуану были необходимы страсти. Я плохо слушал выступающих. Ни одного слова, как мне показалось, о творчестве Антуана, разве что о его песнях, которые сделали его популярным: в небольшой группе заметны были Ферра, Лерминье, Монтеро, Шансель. Заметен был, увы, еще и Фолёз, обезумевший Фолёз, яростно искавший глазами фотографа или какого-нибудь министра. Форнеро держался строго позади семейства Гандюмаса, и, как мне показалось, его падчерица, Жозе-Кло, сжимала руку Элеоноры. Кончится тем, что я подпишу соглашение с Форнеро, чтобы на моих похоронах мою вдову утешали так же. Непонятно, правда, как, не имея жены, я сумел бы оставить после себя вдову. Я знаю только одно: едва приняв приглашение Форнеро, я тут же увижу все неудобства моего выбора: слишком многочисленные авторы, холодность Жоса, снобизм Клод и все это издательство, настолько удовлетворенное своей репутацией, что у него растянулись и ослабли все его пружины. И все же я приму это приглашение. Смена издателя — для писателя всегда головокружительный соблазн, перед которым редко кто способен устоять: в нового партнера веришь, как в таблетки, стимулирующие мужскую потенцию, как в приворотное зелье. Заполучить издателя, который не был бы ни надутым буржуа, ни возомнившим о себе Бог знает что вождем, ни алкоголиком, ни очаровательным проходимцем, — за этим призраком я гоняюсь уже тридцать лет.
Я предоставляю свободу Жоржу, чтобы он продемонстрировал мне наконец свое умение. Я закрываю глаза. Не столько из страха, сколько для того, чтобы проверить собственную способность к работе, которая продолжается под внешней оболочкой все эти три часа, хотя я вроде бы и оторвался от нее. Однако по первому же зову приходят слова и лица, омытые несколько лихорадочным удивлением, которое мне всегда доставляет приключение, связанные с выдумыванием. Скорее приступить. Нить не оборвана. Как только вернусь домой, сразу же залезу в серый свитер, налью виски — два пальца, не больше. У меня будет впереди целых два часа, прежде чем Жорж принесет мне салат и кофе, прежде чем он мне их приготовит.
ЖОС ФОРНЕРО
Вот наконец и Париж. Ну и денек, один из тех дней, что пролетают и падают в пропасть несчастья. Окна машины запотели. Когда останавливаешься на красный свет, в тумане проносятся растерянные, отсутствующие, может, даже злобные лица. Впадина мира. Задница мира. С испариной и недержанием, которые находились во всех задницах мира. С безразличием и одиночеством, которые множатся и множатся. Элизабет иногда вытирает ветровое стекло концом своей шали. А Люс курит сигарету за сигаретой. Сегодня день таким до конца и останется — пронзительным, бесконечным. Пронзительным из-за свиста в голове, из-за этого властного и подозрительного свиста, который призывает меня к порядку. К какому порядку? Время от времени Элизабет заводит свой мотивчик, бормочет ругательства в адрес медлительных прохожих, которых она обдает грязью, цедит сквозь зубы издевательские замечания по поводу маскарада в Плесси-Бокаж, издевательские, но совсем невеселые — просто, чтобы еще раз убить в себе умершего.
Полуденная толпа заполняет тротуары, топчется в сумеречном свете. Губка, переполненная водой. Люс изрекает иногда глухим голосом резкие и циничные вещи, которые еще больше распаляют Элизабет. Эта Люс явно хочет меня поразить. Мы высаживаем ее (она сказала: «Выкиньте меня») за ратушей. Натянув на голову свою маленькую шляпку, она обходит машину, чтобы попрощаться со мной через опущенное на несколько секунд стекло. Когда я опять его поднимаю, запотелость пропадает и справа от меня опять неумолимо возникает окружающий мир.