Итак, надо было, чтобы на сцене появились мужчины — или, скажем, мальчики, — как это и предвидела Клод, чтобы мои с ней отношения стали чуть более ровными. Я интуитивно чувствовала, что ей бы не понравилось, начнись между нами всякие эти разговоры о датах, о белье, о коже, которые сменяли друг друга у моих подруг и их матерей, едва остывала их злоба. «Будем соблюдать приличия», — говорила мама. С семнадцати лет до моей свадьбы: наши лучшие годы. Я наконец приобрела привычку называть моего отчима Жосом, как и все, но с обоюдного согласия мы с мамой всегда называли друг друга Мамой либо Жозе-Кло. Я ей ничего не говорила, но она знала обо мне всё. «Не будь глупой, мой маленький артишок!» — повторяла она мне, смеясь. А мне и в самом деле хотелось быть маленьким артишоком, который она могла выдернуть из земли и разделывать его, отщипывая по листочку. Она вела меня рукой, которая казалась мне мягкой, но которая была в действительности твердой. Она научила меня любить мое тело, уважать его, научила любить мужчин, научила читать все эти книги, среди которых я жила, не открывая их. Она обучила меня путешествовать без сопровождающих, входить в незнакомые дома, считать деньги и их тратить. «Будем вести себя достойно…» Возможно, это именно она, раз все так говорят, выбрала Ива и указала мне на него, я об этом ничего не знаю, или, возможно, что она его выбрала, потому что он приглянулся Жосу, в общем мне все равно. Я люблю покой, который царит вокруг меня благодаря Иву. И поэтому сейчас мне очень нехорошо, оттого что я чувствую угрозу этому покою, оттого, что ему угрожают незнакомые мне силы, и оттого, что Жос вроде бы ничего не подозревает. Все, что может угрожать физическому здоровью мамы, внушает мне отвращение и обезоруживает. Ослабевшая, больная, она стала бы казаться мне чужой. Что же до всего остального… «О, эти слезы!» Но я ведь плачу от ярости. Если бы они знали… «Вы обратили внимание, в каком состоянии малышка Форнеро?» Мама там одинокая, в этой раззолоченной гостиной, одинокая, как на пустынном пляже, на ветру, в ожидании кого-то, искала меня глазами. Я вижу, как она открывает свою сумку, вытаскивает очки, надевает их, поворачивается ко мне. Оттуда, издалека, она не осмеливается мне улыбнуться. «Будем вести себя достойно»: неужели я ее не так поняла?
ЖОС ФОРНЕРО
Мои дневные обязанности — это словно ветер за дверью. Они врываются, едва ее приоткрываешь. Спешу ее приоткрыть. Спешу забыть маленький прокуренный автомобиль, спешу забыть резкий, лукавый голос Элизабет, какие-то липкие воспоминания, которыми она прикрывает свою печаль. Она и Жерлье? Я раньше ничего об этом не знал, и эта неожиданная цифра в общем, внушительном, как говорят, счете вызывает у меня только одно желание — отвернуться.
Я шел быстро, чтобы успеть зайти к себе в бюро перед тем, как присоединиться к Блезу в «Баваруа». Но уже половина первого. Из-за поднятого капота моей машины, посреди двора на улице Жакоб, возникает Жанно с испачканными смазкой руками и в голубом халате продавца, проскальзывает за руль, заставляет глупо урчать мотор. Я направляюсь к «частной лестнице», которая приводит меня прямо в коридор Алькова (опять этот затхлый запах сырости, который, похоже, после последнего ремонта еще больше усилился), и попадаю к себе. Луветта не стала меня ждать: на ее письменном столе царит полный порядок: машинка зачехлена, аккуратно уложены карандаши, а на моем столе лежит список утренних звонков, всего около дюжины — все же были в Плесси — Бокаже. У меня поднимается настроение. Я закрываю за собой дверь, радуясь возникающему у меня здесь чувству безопасности. Это единственное на свете место, где я никогда не испытывал ощущения скуки. На этих двадцати квадратных метрах мне случалось переживать состояние тревоги, нетерпения, сомнения, но никогда мне не было здесь скучно. Я устроил кабинет в этой комнате в 1957 году, всего, как мне тогда казалось, на один месяц (на время, необходимое, чтобы закончить ремонтные работы) и больше отсюда никуда не перемещался. Эта комната, ее альков кокотки, ее панели, отягощенные чрезмерными украшениями, вот уже четверть века составляют часть меня как общественного персонажа: я уже достаточно взрослый мальчик, чтобы не нарушать привычек фотографов и репортеров. Я только отказался от мысли поставить диван: он легко стал бы объектом всяких гривуазных шуток. Жаль, конечно, поскольку я люблю читать лежа. Правда, в «рабочее время» я читаю самое большее десять минут в год. Я читаю в машине, читаю по ночам, по воскресеньям, я читаю во время летнего отпуска, читаю за городом, в самолете, на пароходе — читаю везде и всегда, но только не за столом.
Рабочие комнаты пусты, и единственные шумы, кроме хлопанья дверцей машины Жанно, — это звон тарелок и приглушенный гул, доносящийся из столовой. Я сажусь, закрываю глаза. Смутная тревога. Я подношу к ноздрям рукав своего пальто. Тягучий и сладковатый запах смерти прилип ко мне. Говорят: цветы… Но цветочные магазины не пахнут трупом. Сегодня утром одна из дочерей Антуана, когда начали приходить первые друзья, спросила: «Кто-нибудь выключил отопление?..» Она пошла и открыла окно комнаты, где было выставлено тело. Запах остался у меня на руках, на одежде и, наверное, в волосах. К счастью, Жозе-Кло не входила в дом. Под каким-то предлогом Мюллер задержал ее в саду. Я не подумал ополоснуть лицо водой, а если и подумал, то какой-то стыд запретил мне это сделать. Когда я навещал свою мать в конце ее жизни, я носил на себе, в себе в течение многих часов после посещения больницы такой же стойкий и сладковатый запах мочи, накапливавшейся, как это можно было видеть, под каждой кроватью в раздутом пластиковом мешочке на другом конце зонда.
Надо, чтобы во мне восстановилась тишина.
Звонок Руперту: он простит мне мое опоздание к Блезу. Так, пустяки, мне нужно несколько минут, чтобы сосредоточиться, после чего я поднимусь на поверхность, готовый вечно слушать признания и поддерживать иллюзии. «Они выкачивают из вас воздух», — говорит мне Ив. Они сожрут и его тоже. Едва он завоюет их доверие, как они начнут на нем паразитировать, как паразитируют сейчас на мне. А ведь им кажется, что это я живу за их счет, эксплуатируя и продавая состояния их души, пользуясь их хромотой и подставляя им костыли, чтобы потешить свое мелкое тщеславие. Смешные жалобы, смешные сравнения. Вот уже без малого тридцать лет, как я играю роль некоего гибрида повивальной бабки с негоциантом, и ведь что странно, люблю ее, эту роль. Повивальная бабка: я не оплодотворял мать, не вынашивал ребенка. Негоциант — ну как можно сравнивать с великими творцами малооплачиваемого поденщика, корректора, ремесленника, каковым я являюсь?
Блез меня ждет.
Он знает, откуда я только что вернулся, и не обидится за мое опоздание. Возможно, он как раз сейчас перечитывает, за бутылкой кагора, которую Руперт поставил перед ним, маленькие листочки, на которых он помечает перед нашими свиданиями, что ему нужно не забыть мне сказать. Случается, что он забывает их на моем столе и после его ухода я читаю в них: 1. Настоящий роман, без преувеличения. 2. Тяжелая личная жизнь (быстро). 3. Деньги. 4. Здоровье.
Я далек от желанья посмеяться. «Без преувеличения», «деньги», «тяжелая личная жизнь»… Многие ли из моих авторов могли бы поклясться, что шли ко мне, с листочками или без них, не прокручивая эти слова в голове? Причем меня особенно трогает это «не стыдясь». И «быстро» (Я сохранил этот листок.) Как только им приходит прекрасная, блистательная, яркая, сочная идея, они становятся щепетильными, они ее смакуют, как гурманы. Но ведь никто не поднимает кружева вместо парусов на крупных фрегатах, на которых рано или поздно все они мечтают поплавать. Кроме того, добродетельных шлюх не бывает. Но сказать им это…
Бедный Блез, пора к нему идти.
Зажигается красный сигнал прямой линии. Я возвращаюсь, снимаю трубку. Четкий и приглушенный голос Клод. Все вокруг должны соблюдать тишину, когда Клод говорит со мной по телефону; этот мой жест, которым я прекращаю все разговоры, знаком всем.