На печь Насте не хотелось. И теперь, сытая и довольная, переобувшись в новые, сухие лапти, летела она по двору в одном летнем сарафане, лишь накинув на голову цветастый платок.

Увидав её, приказчик крикнул:

— Эй ты... как тебя?

Настя остановилась. Подумала: неужто опять по воду пошлют? Ой, и неохота же!

— Где купцы Волковы живут, знаешь? — спросил приказчик.

Настя хоть и не знала, но головой закивала: как же, мол, знаю, знаю!

— Беги к ним. Нынче к вечеру пусть купороса доставят сколько надо. Скажешь, Никиты Петровича кабинет купоросить станем. Ну, чего вытаращилась?

Настя метнулась к воротам. Как была в одном сарафане, так и побежала. Боялась, чтобы приказчик не раздумал, чтобы кого другого вместо неё не послал.

А дождя в этот день не было. Сухим ноябрьским ветром землю обмело и высушило. 

Репетиция

Сегодня, как вчера, как третьего дня, как всю последнюю неделю, идёт репетиция «Хорева», трагедии в пяти действиях, в стихах, Александра Сумарокова.

С наступлением дождей представления в кожевенном амбаре прекратились. Холодно там стало, сыро. И зрителям смотреть неприятно, и актёрам играть на сцене.

Да и нужды особой нет продолжать спектакли в амбаре. На Никольской улице уже начата постройка настоящего большого театра.

Вот для этого нового театра Волков со своими товарищами и готовит разные пьесы. И одна из них «Хорев», читка которого идёт сейчас в небольшом покойчике полушкинского дома.

Здесь собралась вся компания любителей-актёров. По тем временам они назывались «охотные комедианты». Тут и сам Волков и семинарист Ваня Нарыков. И оба брата Фёдора Григорьевича — Гаврила и Григорий Волковы. И цирюльник Яков Шумской, и два писца-канцеляриста — Иван Иконников и Яков Попов. А также все остальные. Всего человек пятнадцать.

'В горнице душно. Репетиция идёт давно. Начали, когда сквозь небольшие квадратные оконца ещё пробивался неяркий свет пасмурного осеннего денька.

Сейчас пришлось зажечь несколько свечей, вставленных в медный шандал.

От большой печи, облицованной нарядными блестящими изразцами, так и пышет.

Подняли оконную раму. Всё равно жарко.

Распахнули настежь и дверь горницы.

В руках у Волкова книжка, которую ещё летом купил он в Москве у старого лоточника на Красной площади. Роли распределены примерно так, как он тогда же наметил: Кия, князя Российского, будет представлять Иван Иконников; Хорева, брата его и наследника, — он, Фёдор Волков; Завлоха, бывшего князя Киевограда, — брат, Гаврила Волков; Оснельду, дочь Завлохову, — Иван Нарыков...

Так уж повелось у них: слово Фёдора Григорьевича — закон для всех его товарищей. Хотя среди них он и не самый старший, все охотно подчиняются ему, слушают его советы.

Сейчас Фёдор Григорьевич слушает, как Ваня Нарыков говорит роль Киевской княжны Оснельды. В те времена женские роли обычно исполняли мужчины. Не принято было женщинам выступать на сцене. Впрочем, Ваня Нарыков вполне подходит для женских ролей, которые обычно играет во всех комедиях и трагедиях: среднего роста, худощавый, с тонкими чертами лица, красивыми ласковыми глазами.

Волков и Ваня Нарыков стоят посреди комнаты. Все остальные сидят: кто на скамьях вдоль стены, кто на тяжёлом, окованном железом сундуке, а кто просто на полу. Молча слушают.

— Ты вникни, Ваня... Вникни в душу молодой, пленённой врагами княжны! — обрывая Нарыкова на полуслове и горячась, восклицает Волков. — Пойми силу её чувств! Дочерняя любовь к отцу борется с пламенной любовью к Хореву, врагу отца...

И Волков сам начинает говорить монолог Оснельды. Он говорит с увлечением, то понижая голос до шёпота, то громко, со страстью произнося отдельные слова и фразы. 

Стеню беспомощно, крушуся безнадежно,
Лиется в жилах кровь, тревожа дух мятежно,
Терплю и мучуся без всяких оборон;
Ни людям, ни богам не жалостен мой стон...

— Ах, Фёдор Григорьевич! — восклицает Ваня, когда Волков кончил. В голосе его почти страдание. — Разве я не понимаю? А начну — и застревают слова... Вижу, что говорю не так, а как... пока не пойму.

— Повтори сызнова! — говорит Волков. Лицо его становится сурово, даже несколько угрюмо. Ни тени улыбки в глазах. Губы сжаты. Таков он всегда в часы работы — строгий, не дающий спуску ни себе, ни товарищам. Безжалостный к малейшему попустительству, особенно если это касается любимого им театрального дела.

Ваня начинает снова:

Стеню беспомощно, крушуся безнадежно...

И никто не заметил, что возле дверей, распахнутых настежь, уже давно стоит девушка, худенькая, в старом домотканом сарафане. Коса у неё перекинута на грудь, руки мнут цветастый платок, сдёрнутый с головы. А глаза с жадным вниманием смотрят на всё, что происходит сейчас в комнате.

Как попала она сюда? Вот так и попала. Бежала за одним, нашла другое...

Настя давно потеряла счёт не только минутам, но и часам, что находится она здесь. Сперва, кажется, был дневной свет, а теперь вот горят свечи... Забыла она думать о купоросе, за которым прислана сюда. Забыла, что велено ей было слетать и мигом вернуться обратно. Обо всём она забыла.

Сейчас она вся превратилась в слух, стараясь и умом и сердцем вникнуть в то прекрасное и непонятное, что происходит перед ней.

Какие только слова! Какие же слова здесь говорят! Этаких она ещё никогда не слыхала. Нет, они не сказку представляют. Такое и вправду может случиться.

Ей жаль до слёз прекрасную княжну Оснельду. Бедняжка, как убивается, как горюет, что нет ей счастья с милым.

Настя, чуть шевеля губами, следом за Ваней Нарыковым повторяет Оснельдины слова:

Ни людям, ни богам не жалостен мой стон...

Дали бы ей сказать. Она умолила бы грозного отца не мешать её любви. Приложила бы обе руки к сердцу. Упала бы перед ним на колени. Слёз бы не пожалела.

«Батюшка родимый, неужели не видишь, как душа моя тоскует...а

Волков узнаёт Настю

Незаметно для себя Настя сперва оказалась на пороге горницы, а потом, сделав несколько небольших шагов, очутилась и в самой горнице, где шла читка пьесы.

Кто-то попробовал оттолкнуть её обратно к дверям. Но она была сейчас как во сне. Не поняла, что от неё хотят. Только молча отвела плечом руку, которая её толкала — мол, не трогайте меня, не мешайте мне, — и осталась стоять где стояла.

И было во взгляде этой девушки и в том, с каким страстным и пристальным вниманием слушала она, нечто такое, что её больше не трогали и позволили находиться здесь.

А Ваня Нарыков, произнеся последние слова, с надеждой и тревогой взглянул на Волкова: ну что? Так или не так?

И вдруг за спиной, из темноты, куда еле доставал неяркий свет свечи, кто-то с тихим вздохом проронил:

— Нет, не так.

И Ваня Нарыков и Волков оба быстро повернулись на голос, и оба увидали Настю.

Брови у Волкова нахмурились: откуда она взялась? Кто такая? Он не терпел, когда посторонние присутствовали во время репетиций,

— Ты здесь зачем? — резко спросил он Настю. — Кто позволил?

А Настя... Что только на неё нашло? Откуда смелость взялась? Она ничуть не испугалась ни этого сердитого голоса, ни этих нахмуренных бровей, ни холодного блеска, который появился в глазах Волкова.

Чуть подалась вперёд, сказала очень тихо:

— Вот ведь как надобно...  — и начала повторять слова, которые успела запомнить, находясь здесь.

Была в её лице, в голосе, во всех движениях милая подкупающая простота, непосредственность и вместе с тем какое-то настоящее, неутешное девичье горе...

— Смотри ты... — пробормотал Волков, разглядывая девушку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: