Что же это за молитва?
Пушкин высказывает предположение, что она сочинена была при царе Иване.
Я пробовала отыскать ее полный текст. Пересмотрела десятки сборников молитв.
Труд мой был напрасен. Ничего даже отдаленно напоминающего молитву няни я не нашла.
Возможно, конечно, эта молитва и существовала и я не сумела ее найти, так как совершенно не знаю церковную литературу.
Ну, а если такой молитвы вообще не было? Если Пушкин тут попросту конспирирует и под видом молитвы пишет Вяземскому о том, над чем думает?
Основание для такого предположения — отрывок рукописной записной тетради «Бориса Годунова», известный под названием «Воображаемый разговор с императором Александром I».
«Когда б я был царь, — начинает Пушкин, — то позвал бы Александра Пушкина и сказал ему: — Александр Сергеевич, вы прекрасно сочиняете стихи. (Далее написано, но зачеркнуто Пушкиным: «Я читаю с большим удовольствием».) Пушкин поклонился бы мне с некоторым скромным замешательством, а я бы продолжал…»
Этот отрывок — одна из самых трудно понимаемых и трудно истолковываемых записей Пушкина. В нем масса зачеркиваний, незаконченных и оборванных слов. Написан он крайне неразборчиво. Самый текст его лишь недавно восстановлен пушкинистом С. М. Бонди.
Трудность расшифровки усугубляется тем, что Пушкин говорит как бы от имени царя и пишет, не заботясь о знаках препинания, тире и кавычках. Оно и понятно: он делал эту запись для себя. Делал, видимо, в состоянии крайнего возбуждения, а может быть, напряженного поиска ускользавшей от него мысли.
В «Воображаемом разговоре» Пушкин как бы пытается объяснить царю, как тот должен вести себя по отношению к поэту, и доказывает, что Александр I так вести себя не способен. Царь не находит ответа, лепечет банальности, пытается отвлечь разговор в сторону, к конфликту между Пушкиным и Воронцовым. Пушкин ловко парирует эти неумные попытки.
С первых же слов ясно, что им не договориться. И все же внезапен крутой поворот, завершающий этот воображаемый диалог:
«Тут бы он (Пушкин) разгорячился и наговорил бы мне много лишнего… я бы рассердился и сослал его в Сибирь…»
Будучи осенью 1826 года в Москве, Пушкин помногу беседовал с Вяземским. Быть может, он рассказывал об этом «Воображаемом разговоре» хотя бы для того, чтоб сопоставить плод своего воображения со встречей, которая только что произошла у него с Николаем I.
В этих долгих беседах Пушкин и Вяземский не могли не задуматься над тем, каким будет новое царствование. Они понимали, что революция в России — дело не завтрашнего дня. Им суждено быть под властью Николая I. Чем черт не шутит: а вдруг окажется, что он не так уж дурен? Правда, он начал свое царствование с казни декабристов, но он молод, неопытен, да и обстоятельства были исключительными.
Быть может, стоит помолиться «о умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости»? Быть может, царь поймет, что он должен дать свободу и крепостным и поэтам?
И не этими ли мыслями продиктованы знаменитые пушкинские «Стансы» — «В надежде славы и добра гляжу вперед я без боязни», — в которых Пушкин напоминает Николаю, что начало славных дней Петра мрачили мятежи и казни: «Но правдой он привлек сердца, но нравы укротил наукой»; «Самодержавною рукой он смело сеял просвещенье» и был он «памятью незлобен».
Николай I с помощью Бенкендорфа быстро развеял эти иллюзии.
В письме к Пушкину, написанному в те самые дни, когда Пушкин создавал «Стансы», Бенкендорф потребовал:
1. Чтоб до напечатания своих произведений Пушкин обязательно представлял их императору Николаю I на предварительную цензуру.
2. Чтоб он прекратил публичные чтения «Бориса Годунова» и впредь не устраивал подобных чтений.
3. Чтоб он внес в текст те изменения, которые полагают необходимыми Николай и III отделение.
На это Пушкин ответил, что он жалеет, но переделать однажды им написанное не в силах.
«Мое любимое сочинение», — писал он о «Борисе Годунове» Чаадаеву.
До чего ж, наверно, было ему больно…
Глава третья
В канун 1827 года Пушкин по первопутку уехал из Михайловского в Москву.
Жить ему оставалось ровно десять лет.
В Москве он поселился на Собачьей площадке, у Соболевского. Жил хмельно и разгульно. Бывал в лучших московских домах. Волокитствовал. Влюблялся попеременно то в одну красавицу, то в другую, а то и в нескольких сразу. Резался в карты, по преимуществу в штосе. Ездил к цыганкам.
«Всю зиму и почти всю весну Пушкин пробыл в Москве, — пишет П. В. Анненков. — Московская его жизнь была рядом забав и вместе рядом торжеств… Он вставал поздно после балов и, вообще, долгих вечеров, проводимых накануне. Приемная его уже была полна знакомых и посетителей…»
«Он весь еще исполнен был молодой живости, — рассказывал в своих записках Ф. Вигель, — и вновь попался ка разгульную жизнь…»
«Судя по всему, что я видел и слышал, Пушкин здесь на розах, — писал 21 марта 1827 года П. Яковлев в письме Измайлову. — Его знает весь город, все им интересуются…»
Так писали о Пушкине его друзья. И примерно так же осведомитель Бенкендорфа, жандармский генерал А. Волков:
«О поэте Пушкине сколько краткость времени позволила мне сделать разведение, — он принят во всех домах хорошо, и, как кажется, не столько теперь занимается стихами, как карточной игрой…»
Все как будто бы ясно. Но не будем торопиться с выводами.
Ибо рядом с этой жизнью, описанной и запротоколированной десятками современников, у Пушкина, как и в первый его приезд в Москву, была другая. Тайная.
Он приехал в Москву, когда Мария Волконская и Александрина Муравьева собирались в Сибирь — туда, где отбывали каторгу бесконечно дорогие Пушкину друзья, братья, товарищи.
С ними было можно послать письма. Пушкин предполагал вручить их Волконской, но не успел и послал с Муравьевой.
Даже при поверхностном чтении это стихотворение изумляет бесстрашной вольностью своего звучания. Но оно становится поразительным, когда вчитаешься в него и сопоставишь с политической обстановкой того времени.
Ибо его шестнадцать (всего шестнадцать!) строк — это не только полное благородства послание к друзьям, находящимся в тяжкой беде, но и гневное изобличение подлых инсинуаций, которые распространяло о декабристах правительство Николая I.
За полтора года, прошедших со времени событий на Сенатской площади, правительство немало потрудилось, чтоб очернить декабристов в глазах общественного мнения и в России и на Западе. В ход были пущены и лживая информация, и всяческие официальные сообщения, и письма самого императора к народу, и обширное «Донесение следственной комиссии Верховного уголовного суда».
«Донесение» утверждало, что идеи декабристов низменны и безумны.
Пушкин характеризовал их как «дум высокое стремленье» и доказывал, что правительственное толкование декабристского движения — сплошная клевета.
Царский манифест от 13 июля 1826 года, дня казни декабристов, заявлял, что заговор, «составленный горстью извергов, заразил ближайшее их сообщество, сердца развратных и мечтательность дерзновенных, но в десять лет злонамеренных усилий не проник, не мог проникнуть далее».
Пушкин протестовал:
«Сердце России всегда было и будет неприступно», — утверждал «Манифест». «Не посрамится имя Русское изменою Престолу и Отечеству».
Пушкин отвечал на это: