Великий Пушкин обессмертил Пугачева своей «Историей Пугачева» и «Капитанской дочкой»:
«…В одно мгновение темное небо смешалось со снежным морем. Все исчезло. «Ну, барин, — закричал ямщик, — беда: буран!»…
Я выглянул из кибитки: все было мрак и вихорь. Ветер выл с такой свирепой выразительностью, что казался одушевленным…
Вдруг увидел я что-то черное. «Эй, ямщик! — закричал я, — смотри: что там такое чернеется?» Ямщик стал всматриваться. «А бог знает, барин, — сказал он, садясь на свое место: — воз не воз, дерево не дерево, а кажется, что шевелится. Должно быть, или волк, или человек».
Пугачев еще только-только появился на страницах пушкинской повести. Мы видели пока лишь его рваный армяк и сверкающие черные глаза. Мы слышали обрывок его «воровского» разговора с хозяином постоялого двора. («Отколе бог принес?» Вожатый мой мигнул значительно и отвечал поговоркою: «В огород летал, конопли клевал; швырнула бабушка камушком — да мимо…») Еще все события повести — любовь, казни, предательства Швабрина, страдания Маши и Гринева, явно подстроенная к замыслу концовка о милостивой Екатерине II (словно списанной с точно такой же матушки-императрицы в гоголевской «Ночи перед Рождеством»), а главное, сам Пугачев, его соратники, его действия, его казнь — все это впереди, но мы уже находимся во власти колдовского очарования пушкинского слова.
В «Истории Пугачева» Пушкин рассказывает, как Пугачева в оковах привезли в Москву, как был посажен на Монетный двор, как любопытные могли видеть славного мятежника, «прикованного к стене и еще страшного в самом бессилии». Как 10 января 1775 года бесчисленное множество народа столпилось на Болоте, где воздвигнут был высокий намост, на котором сидели палачи и стояли три виселицы. Раздался крик: везут, везут! — показались сани и в них Пугачев без шапки, с открытой головой. И началось, как выразился Пушкин, «кровавое позорище»: обер-полицмейстер прочел приговор, Пугачев стал прощаться с народом, кланялся во все стороны, говоря прерывающимся голосом: «Прости, народ православный; отпусти мне, в чем согрубил перед тобою…» Экзекутор дал знак — и вмиг окровавленная голова Пугачева уже висела в воздухе.
«…Имя страшного бунтовщика, — заключает Пушкин, — гремит еще в краях, где он свирепствовал. Народ живо еще помнит кровавую пору, которую — так выразительно — прозвал он пугачевщиною».
Пугачев вместе с воспевавшими его мятежными песнями и легендами входил в жизнь молодой поросли семьи Ульяновых, а вместе с Пугачевым, этим вождем крестьянской революции, входил в нее и Пушкин.
…Любовь к Пушкину Ленин пронес через всю жизнь. Мальчиком заслушивался пушкинскими сказками, в годы отрочества помногу читал Пушкина, гимназистом 8-га класса писал сочинение о пушкинской поэзии. Будучи в ссылке, находясь в революционной эмиграции, обращался к родным с одной просьбой: «Пришлите книг!» — и непременно называл при этом Пушкина. Когда Надежда Константиновна привезла ему Пушкина в Шушенское, он положил пушкинские тома около своей кровати и перечитывал по вечерам вновь и вновь.
Любил Пушкина всего — лирику не меньше остального.
В семье Ульяновых дети сызмальства много читали, много думали — и прежде всего о человеке, о его призвании и долге.
В июне 1880 года вся мыслящая Россия обратила взоры свои к Москве, где происходили торжества, связанные с открытием памятника Пушкину работы Опекушина. Особенно потрясла всех речь Достоевского, в которой тот выразил страшную мысль, обрубающую крылья человеческого духа: что смысл пушкинской поэзии и всего его творчества — в проповеди смирения.
Приняв за исходную точку своих раздумий слова пушкинского цыгана: «Оставь нас, гордый человек» — и переиначив по-своему их смысл, Достоевский приписывает Пушкину идею, якобы проходящую через все его творчество: «Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость… Победишь себя, усмиришь себя, — и станешь свободен…»
И это о Пушкине! О Пушкине, который в законном самоутверждении поэтического гения видел в своем творчестве нерукотворный памятник —
О Пушкине, который в стихотворении «Предчувствие», написанном в тяжелом для него 1828 году, говоря о собирающихся над ним тучах, о беде, которой угрожает ему рок, выражал уверенность, что в грядущих испытаниях он сумеет сохранить презрение к судьбе, непреклонность и терпение —
О Пушкине, чей «Пророк» несет в себе заряд испепеляющих чувств, подобных тем, которые поднимают людей на баррикады:
Истинный герой Пушкина не бедный раб, покорно умерший у ног непобедимого владыки. Пушкина влекут к себе иные люди — мятежники, Разины и Пугачевы, способные восстать и восстающие против кумиров.
Мятежники — и многоголосое людское море…
…Экзамены на аттестат зрелости проводились в Актовом зале гимназии.
Держащих экзамены рассаживали за отдельными столиками, не имеющими ящиков; пользоваться книгами и словарями и приносить их на экзамены было запрещено.
Каждому выдавали «черновой» и «беловой» листы бумаги с печатями гимназии. На письменные работы давалось шесть часов, по истечении которых работы отбирались.
Как вспоминает соученик Ленина по гимназии М. Ф. Кузнецов, Ленин сдавал письменные работы первым и раньше всех уходил с экзаменов. Так было и с письменной работой о пушкинском «Борисе Годунове».
«Жуковский говорит, что царь меня простит за трагедию, — писал Пушкин, который только что кончил «Годунова», — навряд, мой милый. Хоть она и в хорошем духе писана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого».
Познание «Годунова» состоит прежде всего в умении разглядеть эти «уши». В том, чтоб в короткой реплике о «мнении народном» увидеть ту главную, решающую силу, которую, по мнению Пушкина, играет в народных движениях сам народ, его настроения, взгляды, активность. Чтоб в самом движении трагедии от первых, прологовых ее сцен, в которых народная толпа с усмешкой и любопытством взирает на свершающиеся события, и до последних — с взрывом ярости против Бориса и его «щенков» и с приходящим ему на смену молчанием народа — понять глубинные процессы, происходившие в годы, показанные в трагедии.
На протяжении многих десятилетий большинство историков видело в «Борисе» трагедию преступной души, обуреваемой страхом и терзаниями.
Для ряда других историков ядром пушкинской трагедии была проблема узурпации. Притом узурпации сложной, двойной: той, что уже совершена Годуновым, и той, которую подготавливал Григорий Отрепьев.
Узурпации чего?
Трона? Власти? Династии?
Любой из этих ответов рождает сомнения. Прежде всего узостью своей мысли: захватчика трона ждет возмездие, захватчика власти ждет возмездие, покушающегося на законные права династии ждет возмездие.
И ради такого убогого вывода создавать «Бориса»? А закончив его, восторженно бить в ладоши и кричать: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын…»
Что-то не так! Совсем не так…
Мы не знаем, как отвечал на этот вопрос Володя Ульянов: сочинение его до нас не дошло. Но по отрывочным воспоминаниям современников мы можем представить себе, насколько огромен и глубок был человеческий потенциал этого широколобого, ясноглазого, крепко сложенного юноши, который склонил свою голову над выпускным сочинением о «Борисе Годунове».
«Владимир Ильич, — пишет И. Н. Чеботарев, приезжавший в Симбирск в июне 1887 года, в те самые дни, о которых идет сейчас наша речь, — произвел на меня тогда впечатление уже сформировавшегося молодого человека, с серьезной теоретической подготовкой».