«Некуда было деться, — заключает свою трагическую повесть летописец. — Земля под нами не расступится, а вверх не взлететь».
Казалось бы, вот где раздолье для драматического писателя: столько событий, столько столкновений, столько поворотов истории, так великолепен язык летописей!
Но Пушкин не внял советам друзей. Его влекли иные трагические коллизии. Близкие к тем, над которыми он раздумывал несколько лет спустя.
«Что развивается в трагедии, какая цель ее?» — спрашивал он.
И отвечал:
«Человек и народ. Судьба человеческая, судьба народная».
Такую тему он нашел в событиях русской истории, связанных с именем Бориса Годунова.
На первом плане пушкинской трагедии — сам Годунов с его терзаниями, страхом перед потерей престола и власти, с «мальчиками кровавыми» и ужасом перед содеянным: «Да, жалок тот, в ком совесть нечиста».
Был ли Годунов действительным убийцей царевича Димитрия? Пушкин вслед за Карамзиным убежден, что был. Современные нам историки выражают по этому поводу глубокие сомнения, хотя и признают, что угличская загадка, вероятно, никогда не будет разрешена.
Карамзин основывал свою версию смерти Димитрия главным образом на сокращенном пересказе летописной «Повести 1606 года», называемой также «Иное сказанье». Но повесть эта написана по заказу тогдашнего царя Василия Шуйского, и автор ее, видимо монах Троице-Сергиева монастыря, открыто ненавидит Бориса и приравнивает его к Самозванцу, считая их одинаково ответственными за «тмочисленные беды и различные напасти».
«Иное сказанье», как и включенный в него «Извет старца Варлаама», содержит такое множество противоречий и маловероятностей, что ряд русских историков (Костомаров, Платонов) считал его ловкой подделкой, составленной искусной рукою человека, который много знал и был близок к Шуйскому.
Как «Сказанье», так и «Извет» утверждают, что Димитрий был убит и что убийцею его был Борис Годунов.
Между тем по угличскому делу тотчас после смерти Димитрия был проведен тщательный «обыск» (следствие), допрошено около ста сорока человек, сделаны очные ставки и перекрестные допросы.
Этот «обыск» установил, что Димитрий умер, напоровшись во время припадка падучей болезни (эпилепсии) на нож, которым он играл с «робятками». В горестной «сказке» (показании) о том, как это случилось, кормилица Димитрия Орина вся в слезах рассказала, «как пришла на царевича болезнь черная, а у него в те поры был нож в руках, и он ножом искололся, а она царевича взяла к себе на руки, и у нее царевича на руках и не стало».
Так описал гибель Димитрия «обыск», который провел Василий Шуйский. Тот самый Шуйский, который полтора десятилетия спустя силой своей царской власти выдвинул против Годунова обвинение в убийстве царевича.
Законченную форму легенда об убийстве Годуновым царевича Димитрия приобрела много позже, в царствование Романовых, когда появился «Новый летописец» (1630 год), а после него «Милютинское житие» и «Сказание о царстве», которые дополнили рассказ новыми чертами, уже совершенно недостоверными.
Но пусть Пушкин был неправ, когда принял версию Шуйского и Карамзина. Главным для него было иное: воссоздать трагедию человеческих страстей.
И тут он гений.
В его Борисе сливаются воедино безграничное властолюбие и понимаемая по-своему, по-годуновски, любовь к родине, величие и слабость, муки совести и жестокость. Он тиран, деспот, тюремщик, палач, детоубийца, нежный отец, просвещенный правитель, кающийся грешник.
Впрочем, так ли поражающе и необыкновенно преступление, приписываемое Борису, чтоб воспламенить воображение Пушкина? Убийства в династических и своекорыстных целях вполне обиходны в истории российских правителей. Недаром иностранец, побывавший в России, заключил, что Россия — страна абсолютной монархии, ограниченной цареубийством.
Редкое царствование не было отмечено мужеубийством, сыноубийством. И сам «Борис Годунов» писался Пушкиным в то время, когда на российском престоле восседал Александр I, в одно и то же время и отцеубийца и цареубийца.
Но преступление Бориса отличается от всех российских цареубийств тем, что оно было совершено не во мраке царских опочивален, не под подушками, заглушающими предсмертный хрип, не как дворцовый переворот, сокрытый под покровом тайны. Тут все открыто, обо всем знают и бояре, и «черные люди», и юродивые, и убийство Димитрия рисуется крупнейшим событием в клубящихся социальных схватках эпохи «многих мятежей».
Среди многочисленных легенд, как репей облепивших Пушкина еще при жизни, а особенно после смерти, долгое время бытовала легенда, что пушкинский «Борис» — это переложенные на язык драмы X и XI тома «Истории Государства Российского», автором которой был Н. М. Карамзин. Что Пушкин, говоря языком нашего времени, попросту инсценировал Карамзина.
С наибольшей категоричностью это мнение выражено в заключении анонимного цензора III отделения, куда была послана, видимо, по распоряжению Николая I драма Пушкина. «В пиесе нет ничего целого, — пишет аноним. — Это отдельные сцены, или, лучше сказать, отрывки из X и XI тома Истории Государства Российского, сочинения Карамзина, переделанные в разговоры. Характеры, происшествия, мнения — все основано на сочинении Карамзина, все оттуда… Автору комедии принадлежит только рассказ, расположение действия на сцены».
Не если это так, то почему же карамзинская «История» была благосклоннейше принята властями, а пушкинский «Борис» пять лет находился под запретом?
Даже если сцены «Бориса» заимствованы из «Истории» Карамзина, они написаны по-иному. Сличение пушкинского и карамзинского текстов доказывает их глубокое расхождение, противоположность оценок, несовпадение всей духовной атмосферы. Анализ этих расхождений — работа исследователей-пушкинистов, которую они в основном уже проделали. Начал же ее сам Пушкин.
Поводом, который толкнул к ней Пушкина, послужил инцидент, характерный дай нравов III отделения: когда Николай I объявил себя «личным цензором» произведений Пушкина, поэт вручил ему рукопись «Бориса». Николай пожалел тратить на чтение свое драгоценное монаршее время, он «ознакомился лишь с выжимкой, с экстрактом, подготовленным для него анонимом из III отделения. Как установили советские пушкиноведы, этим анонимом, по всей очевидности, был Фаддей Булгарин. Сделав все, чтобы помешать «Борису» увидеть свет, Булгарин не преминул использовать пушкинскую рукопись и состряпал роман «Дмитрий Самозванец».
Булгарин полагал, что, избегая прямых заимствований у Пушкина, защитит себя от обвинений в плагиате. Однако Пушкин изобличил его, указав сцены «Бориса», которые отсутствовали у Карамзина и были созданы самим Пушкиным.
Аргументов, приведенных Пушкиным и обогащенных текстологическим анализом, достаточно, чтобы отвергнуть версию, будто «Борис» представлял собой сценическую обработку карамзинской истории. Но имеются иные убедительные доводы. Один из них — впечатление, произведенное «Борисом» на слушателей первых его чтений.
…Дважды за год после восстания декабристов Пушкин очертя голову бросал в огонь свои черновики и заметки. Но на «Бориса» у него не поднималась рука. Рукопись была цела, переписана набело, привезена Пушкиным в Москву.
На первых ее чтениях присутствовал цвет московской дворянской интеллигенции.
Причем все слушатели безусловно были знакомы с «Историей» Карамзина.
«Какое действие произвело на всех нас это чтение, — передать невозможно, — писал М. П. Погодин, который присутствовал 12 октября на чтении у Веневитинова. — …Первые явления выслушали тихо и спокойно, или, лучше сказать, в каком-то недоумении. Но чем дальше, тем ощущения усиливались. Сцена летописателя с Григорием всех ошеломила… А когда Пушкин дошел до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иоанном Грозным, о молитве иноков «да ниспошлет господь покой его душе страдающей и бурной», мы все просто как будто обеспамятовали. Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не стало сил воздерживаться. Кто вдруг вскочит с места, вскрикнет… То молчанье, то взрыв восклицаний, например, при стихах самозванца: «Тень Грозного меня усыновила». Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, раздался смех, полились слезы, поздравления».