И вдруг в тени этих огромных крыл, которые простер над Россией идейный вдохновитель самодержавия, обер-прокурор святейшего синода Победоносцев, разрывая черный мрак, засверкали искры, неуклонно разгоравшиеся все более ярким, все более сильным пламенем.
Это на авансцену политической жизни России вышли представители нового, ленинского поколения революции: сам Ленин и его соратники по революционной борьбе!
Жизнь каждого из этих людей отчетливо разделялась на два различных периода: тот, который был до их приобщения к революции, и тот, который наступил после этого приобщения.
До — были годы детства и отрочества. Как правило, безрадостные.
Передо мной лежит более пятисот автобиографий, написанных участниками подпольной большевистской партии. Редко кто сохранил добрую память о первой поре своей жизни.
«Мрачны и тягостны воспоминания моего детства, — рассказывал один из первых участников подпольных организаций в России, Михаил Александрович Сильвин. — Решительно ничего радостного, ласкающего… никакого внимания в семье к нам, детям, я не могу припомнить… Жили мы в небольшой полутемной комнате в подвальном этаже, два окна выходили на улицу, вровень с тротуаром, и третье — на задний двор, прямо на помойную яму. Постели, собственно, у меня, как и у остальных моих братьев и сестер, не было. На голый сундук с горбатой крышкой, стоявший в углу кухни, а иной раз прямо на пол бросали какую-нибудь рухлядь — старое пальто или что-нибудь в этом роде, клали подушку с наволочкой, которая, по-видимому, никогда не стиралась, клали рваное, просаленное ватное одеяло — это и было моей постелью… Позже, уже взрослым, мне случалось иногда вспоминать детство в интимных беседах с тем или иным близким другом, вышедшим из той же среды. Впечатления были общие…»
Но, быть может, этот мрачный колорит сложился в памяти позднее, когда детство стало уже воспоминанием?
Нет! Свидетельство тому — случайно сохраненная старым школьным учителем тетрадка, на которой выведено едва устоявшимся детским почерком, что она принадлежит ученику второго класса Нижегородского городского училища Феде Насимовичу, и поставлена дата: 1897 год. Тем же почерком в тетрадке написано классное сочинение на тему «Наша комната».
«Описывая комнату, в которой живем мы, т. е. я с матерью и братом, — начинает Федя, — изобразишь один из многих сырых и холодных подвалов. Чтобы войти в наш подвал, нужно пройти грязные и холодные сени, и попавшему туда в первый раз довольно долго придется пробираться вдоль заплесневевших стен прежде, чем добраться до двери. Но вот входишь в комнату, и внутренность ее перед глазами. Страшно широкие, но низкие окна с почерневшими от времени и сырости рамами прежде всего обращают на себя внимание. Эти окна завалены всяким хламом…
Утром, когда лучи солнца попадают в комнату, она все-таки немного оживляется, вечером же она имеет чрезвычайно скучный вид. Скучно тогда слышать монотонное чеканье маятника, слышать, как зашуршит, пробежавши по шпалеру, таракан или посыплется на пол песок… И все эти ничтожные мелкие звуки наводят на грустные думы и размышления..»
Среда, к которой принадлежали Федя Насимович и М. А. Сильвин, — это среда городской бедноты и «замызганного чиновничества», как называл ее Достоевский. Это была отнюдь не самая низшая ступень «государства Российского». Рабочие семьи жили на нищенские гроши. «Частенько нам приходилось питаться одной тюрей», — вспоминал Григорий Иванович Петровский. А детство в деревне, особенно в голодные, неурожайные годы, было еще тяжелее.
Ветхая изба в два окошка, которые вместо стекол наполовину заклеены бумагой и забиты куделью. От времени изба осела, окна упираются в землю. Топится она «по-черному», печью без дымохода, так что дым валит в избу. Скот — изнуренный Сивка да облезлая Буренка. Старая телега с мочальной сбруей и разбитыми колесами — едет, скрипит на всю деревню. Отец истощенный, бледный, щеки ввалились. Работает день и ночь не покладая рук, но бедность осилить не может. Еда впроголодь. Кругом нужда и долги. Все думы, все помыслы о нужде: придет весна — нет семян, придет лето — не на чем работать, придет осень — нечем платить подати, придет зима — хлеб подходит к концу. Он получил в наследство от своего отца одну только нужду и эту же нужду передает в наследство детям.
«Родилась я в семье бедного крестьянина Московской губернии, село Поречье, — вспоминала свои детские годы старая коммунистка Аграфена Сычева. — Воспитали нас родители среди домашних животных. Все, люди и животные, находились в одной хате, а детей нас было шесть человек. Самая старшая — я, восьми лет.
Всех должна была я кормить, поить. Меня, пишущую эти горькие строки, может понять только тот, кто жил в деревне при помещиках…»
Даже в урожайные годы большинству крестьянских семей хлеба хватало лишь до середины зимы, а в недород или полный неурожай и говорить нечего. Заколотив избы, с сумой на плечах крестьяне бродили целыми семьями, прося подать хоть кусочек хлеба.
Их ужас и отчаяние передает песня, записанная на Волге во время великого голода 1891–1892 годов:
Солому с крыш скармливали скотине, но та все равно дохла. Сквозь обнаженные стропила в избу дул ветер, лил дождь, набивался снег. Летом ребята прятались от дождя под стол; зимой, чтоб не замерзнуть, укладывались в печку. И взрослые, и особенно дети мёрли, как мухи, от голода и его спутницы — холеры; их стаскивали на кладбище и заливали могилы известкой.
Однако и в обычный, не «голодный» год отец, как это делал отец Ивана Ивановича Кутузова, еще с осени запродавал кулаку-живоглоту будущий урожай, а сам подавался в город «на заработки», чтобы проработать «до камушков», то есть до тех пор, пока из-под стаявшего снега не покажутся камни мостовой.
«Бедность заставляла моего отца жить на два фронта, — рассказывал в своих воспоминаниях И. И. Кутузов, впоследствии крупный деятель нашей партии. — Летом — деревня, зимой — город Москва, завод и фабрика. И не видать было Ивану Захарову конца, когда пройдет эта трудная пора…»
С земли прокормить себя и семью крестьянин не мог. Не спасали и временные заработки. Оставалось одно: податься в город самому или отправить в город, на завод, на фабрику подросших детей.
«Приехав в Москву пятнадцатилетним мальчиком, — рассказывал Владимир Новиков, — я поступил на текстильную фабрику Э. Циндель, где в то время работал мой старший брат. Это было в 1900 году.
Не стану описывать обстановку и условия, в которых пришлось работать на этой фабрике. Скажу только, что до настоящего времени, хотя с тех пор прошло больше двадцати лет, когда мне случается переживать тяжелые моменты вследствие физического недомогания или подавленного состояния духа, я всегда вижу себя во сне работающим на этой фабрике».
Рабочий день продолжался двенадцать, тринадцать, а то и четырнадцать, и пятнадцать часов. Но и при таком рабочем дне, когда нужно хозяевам, рабочих заставляли работать сверхурочно. На заводе Семянникова в Петербурге в девяностых годах существовал такой порядок: в понедельник было обязательно работать сверхурочно два часа; во вторник — четыре часа; в среду — на выбор; либо всю ночь напролет, либо четыре часа сверхурочно; в четверг тот, кто работал ночь напролет со среды, уходил домой, а кто — нет, тот работал четыре часа; в пятницу — всю ночь напролет обязательно; в субботу — до шабаша. Если в субботу не было получки, то в воскресенье работать обязательно.