III

Извините, сэр, это вам за нас, монголов. Ваш командующий, надо полагать, имел интуицию, ту исключительную, женскую, заменяющую настоящему военному ум, и, полагаясь на эту интуицию, не позволил вам расправиться с нами. У вас бы вышло. Не трудно догадаться, какие силы вас поддержали бы, и страшно представить летящие из-под траков ваших танков ошметки смоленской земли. Искромсали бы вы бомбами, которых у вас немерено, тверские и можайские просторы. И дымком вашей сигарищи запахло бы где-либо под Орлом либо Тулой. И вы прокричали бы вашему осторожному приятелю и начальнику с дурацкого кремлевского холма: «Ну, Айк, что я говорил!»

Не получилось у вас, сэр. Судьба распластала вас, безгласного, на скорбном одре. Может, оно и к лучшему: ведь отсутствие интуиции у воина считай что гибель. Прошло бы необходимое время, и поднялись бы из гробов все эти генерал-аншефы, гвардии ротмистры и поручики, поднялся бы целым и невредимым бессмертный воин 20-го Сибирского стрелкового полка, 5-й дивизии Зайцев, поднялись бы они, чтобы сокрушить вашу военную расточительность. И баронесса фон Лескен, ради православия покинувшая навеки свою наследственную марку и лютеранство, умолила бы Заступницу за нас заступиться.

Все правильно, генерал, мы — монголы. Косоглазые мы. И рожа у нас большевистская. И заражены мы коммунистической краснухой. И живем мы в империи зла, убивая своих царей, детей, самих себя. Вы, сэр, знаете наших полководцев, что добывали солдатским мясом свои победы. И на вашем пути они бы возвели заслоны все из того же надежного материала. Мало нам, претерпевшим сверхнесчастье войны с германцем, — и вы туда же! Вы замечательный полководец, генерал, и уход в неподвижность был единственным, наверное, выходом, чтобы спасти нас, косоглазых, от вашей удачливости.

Да к тому же, случись по-вашему, как тяжко было бы вашей душе, носясь над нашими просторами, видеть увязнувшие в монгольских болотах, проржавевшие насквозь «шерманы», на дне бездонных озер «дугласы» да «бостоны».

Так что… нет, сэр!

На Савкиной горке

Я ложусь головой на запад и сквозь сияющие шары созревших одуванчиков вижу садящееся солнце. В долине Сороти — белые цветы, и по ним, словно по снегу, тянется домой стадо темно-красных коров, накопивших за жаркий день молока и покоя: туманом стелется над приречной луговиной мычание. Стоят по колено в воде, обмахиваются хвостами лошади. За рекою низко над пашней с криком летают два чибиса. Из соснового бора костяная дробь аистиных клювов. Вот один расправил тяжелые крылья, снялся с большого гнезда и полетел низко над рекой, отражаясь в ней и вспугнув семью закрякавших диких уток, словно когтистой лапой царапнувших темную гладь сияющими полосами. Стая галок хлопочет в кронах. Атакуемый отрядом стремительных стрижей, ворон отбивается крылом и раздраженно каркает на лету. Сносимые подоблачными потоками в Ливонские пределы, словно зачарованные, плавают кругами два коршуна.

Вон ребятишки отправились в лодке на ловлю рыбы; какую-то, не разобрать, песенку кричат, а в старице, мешаясь с пением мальчишек, залились лягушки. Надо мною, в листве березы, трепет птичьих крыльев. Целый день возня бесчисленных скворцов, снующих черными челноками среди трав и цветов. Шмели качаются в чашечках цветов. И, перекрывая многоголосье остывающего дня, прошитого неумолкающим птичьим щебетом, защелкали, залились по долине соловьи.

Я счастливый: выпало мне приезжать сюда не раз и не два. И оттого так хорошо здесь, что очень уж гостеприимен здешний хозяин. А то, что над его знаменитой могилой мраморная стела, так это одна из здешних достопримечательностей, не более. И все бы слава Богу, да сжимается отчего-то сердце среди ведущих от дома его лесных аллей. Что-то не сходится в его судьбе, вычитанной из бесчисленных книжек, написанных как любящими его, так и живущими до сих пор его иждивением. Тут кое-что еще…

Если б он только полюбовался. Если бы ограничился влажным, словно вечерний аромат ночных цветов, ароматом влюбленности. Если б даже слегка дотронулся… Но он схватился за раскаленное счастье, не ведая, что это погибель.

Ей — тридцать семь. Роста высокого, нежный ее голос проникает в душу. Очень хороша собою, а привлекательная фигура способна возбуждать у каждого к ней любовь. Легкая поступь и белокурые волосы. Она скромна и очень умна. Она — божественна.

Ему — семнадцать. Почти детская элегантность синего, с красным воротником мундира и бешенство чувств, обреченных с 1816 года до конца его дней стремиться неостывающей лавой тайными путями неудовлетворенной любви. Какой-то темнокрылый Амур с вожделением натянул тетиву, прицелился и послал длинную стрелу точнехонько в шею жертвы. Стрела вышла с другой стороны — ни туда ни сюда…

И вдруг внезапное волшебство тайного свидания: счастье было невыносимо, все казалось, это происходит с кем-то другим, неслыханно удачливым и бесстрашным. Но тут же все и оборвалось — разница в положении, в годах. Пытка началась.

Пользуясь неизменным материалом, телом человека, Провидение, повинуясь одному ему ведомым капризам, находит два тела и наполняет их страстью. Эти двое остаются внешне похожими на себя, но глаза их, как у кошек, видят теперь и в темноте. Спавшие еще накануне души пробуждаются, сливаются — дело сделано. Счастьем будет, если топка обожания поутихнет и преобразится в тепло приязни, радующее недавних безумцев в их последующих днях. Несчастье же, когда в одном из них, будто прижатое пальцами пламя свечи, гаснет блаженное безумие. Тогда обрушивается прозрение, погубившее когда-то прародителей, пребывавших до этой катастрофы в безгрешной райской наготе. С удивлением смотрит тогда прозревший на предмет своих вчерашних безумств. Лучше уж погибнуть обоим и отпустить тела существовать по установленным с начала веков привычкам и, если будет милостива Судьба, чувствовать себя счастливыми среди предназначенных всем нам для прокормления пастбищ.

Но все делается не так, когда обреченный на любовную пытку становится неразлучным со Смертью.

Все о нем книги — не о нем. Всем известный его облик — не его облик. Это существо с застрявшей в шее стрелой видимо было очень немногим. Тем, кто знал. И молчал. А он жил со стрелой, привык к ней. Древко стрелы напиталось его несчастьем и зацвело. Постоянная боль и благоухание неожиданных цветов — это и есть его поэзия, восславляющая под разными именами только ее, только ее, ей одной принадлежащая. Стрелу вынуть нельзя — мгновенно иссохнет поэтический родник, прервется невидимая окружающим жизнь. Но в жизни видимой происходило все то, о чем мы прочли в тысячах о нем книг. И всяк о нем толкует по-своему.

В ночь на 4 мая 1826 года в городке Белёве она внезапно умерла. Ее убили. У него еще одиннадцать лет. Что ж, жить нужно, жизнь свое возьмет. Можно ездить в карете, можно спать и кутить с друзьями. Можно на чем свет стоит ругать управляющего за недоимки. Можно в театре сидеть или стишки в дамских альбомах записывать. И можно на полях рукописей рисовать бесконечные профили и ножки красавиц. И в карты можно играть сколько душе угодно. Можно, пожалуй, и жениться, и детей заиметь. Все можно! Нельзя только без нее жить. Тогда надобно рассчитать траекторию не важно кем выпущенной пули, чтобы она угодила туда, куда тебе необходимо. И тогда через последнюю невыносимую боль — конец невыносимой боли, конец цветению стрелы, конец разлуки.

Где-нибудь в Новом Южном Уэльсе

Утренний звон направляемой косы… С хрустом ложатся росные травы под широко бреющим лезвием, и пахнет срезанная трава только что выловленной щукой. Густой туман делается, что китайский фарфор, полупрозрачным, быстро тает, лишь охвостья его запутались в черных елях на том берегу. Набирающее жару солнце уничтожает ночную влагу, и тогда невидимые потоки горячего воздуха принимаются поднимать вертикально облака, и они встают над полями белоснежными сторожевыми башнями.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: