В штабе шла лихорадочная подготовка к военным действиям, предначертанным императором для восстановления начисто сметенной береговой линии. Здесь же формировался особый отряд, направлявшийся в Чечню под командой генерала Галафеева.
В этот отряд и предложили направиться прибывшему поручику.
– А мое назначение в Тенгинский полк? – спросил поэт.
– Нам лучше знать, где сейчас нужны бывалые на Кавказе офицеры… Сутки на размышление – и решайте, поручик!
Все, кого ни встречал он из кавказских знакомцев, все, с кем ни разговаривал в Ставрополе, советовали ехать в отряд генерала Галафеева.
– Там, Лермонтов, для штрафных верная выслуга!
– И генерал, между прочим, не дурак.
– Что тебе киснуть в полку! В отряде специального назначения легче дышать.
– Дышать-то нашему брату обер-офицеру, положим, нигде не дадут. Но, конечно, муштры и шагистики у Галафеева поменьше будет…
Поручик Лермонтов был командирован в отряд генерала Галафеева.
Так, бывает, не осуществляются, по прихоти случая, самые сокровенные замыслы самодержца.
Вместо поездки в Тенгинский полк Михаил Юрьевич должен был выехать в крепость Грозную, где формировался галафеевский отряд. Три считанных дня он еще мог провести в Ставрополе.
А со Ставрополем связаны памятные встречи. Здесь он увидел три года назад людей четырнадцатого декабря, которых привезли из Сибири, чтобы поодиночке рассовать разжалованных в солдаты по разным полкам. Уже погиб в мучительной лихорадке Александр Одоевский. Вспомнились рассказы Одоевского о встрече ссыльных декабристов с императором на Кавказе.
Это было тоже в Ставрополе. Стояла темная ночь. Шел проливной дождь. Вдали показались факелы конвоя и коляска. Одоевский подошел к окну и, глядя на царский поезд, обратился к товарищам: «Как это похоже на похоронное шествие!» Он оказался плохим пророком, бедняга. Император здравствует, Одоевского нет в живых. А другие?..
Вечером он разыскал уцелевшего от декабрьской бури Лорера, чтобы передать ему письмо, привезенное из Петербурга. Тяжкой была эта встреча. Больной человек, облаченный в солдатскую шинель, почти ни о чем не расспрашивал и равнодушно выслушивал столичные новости. Свидание не клеилось. Лорер встал первым.
– Еще раз благодарю вас, поручик, за доставленное письмо… – Он попытался улыбнуться. – Не часто приходят к нам вести от близких. Мы живем с ними в разных мирах, разделенные навеки… Хотя я, право же, предал забвению все зло, претерпленное мною от правительства…
Он ушел, сутулясь и кашляя.
Где же другие? Где те, кто умел сберечь «и веру гордую в людей и жизнь иную»?
А ведь здесь, на Кавказе, всего три года назад несогнувшиеся люди четырнадцатого декабря, превращенные в солдат без надежды на выслугу, бодро поднимали походные чарки. Под звон этих чарок звучали речи, полные веры в свое дело…
Михаил Юрьевич возвращался на квартиру одного из знакомых офицеров, у которого нашел временный приют. Хозяин отлучился куда-то по срочной военной надобности. Впереди предстоял одинокий вечер.
Поэт скинул шинель на руки расторопного денщика, прошел в комнаты – и раскрыл объятия нежданному гостю.
– Назимов! Какими судьбами? – говорил порт, целуясь с солдатом Кабардинского егерского полка.
– Не утерпел, Михаил Юрьевич, – отвечал Назимов, радостно разглядывая поэта. – Узнал о вашем прибытии и никак не мог утерпеть… По счастью, дали увольнение.
Перед Лермонтовым стоял высокий, сухопарый человек с открытым лицом, с заметной сединой и совсем молодыми глазами. Назимову было около сорока лет. В прошлом он участвовал в тайном Северном обществе, дружил с Рылеевым и Бестужевым, принимал горячее участие в спорах с друзьями о будущей российской конституции, теперь – был бессрочным пленником самодержавия.
Он явился в Петербург из своего псковского имения на следующий день после восстания. Не его вина была в том, что он опоздал: он слишком поздно узнал о начавшихся событиях. Но он не опоздал к тому, чтобы разделить участь товарищей. Михаил Александрович Назимов получил двадцать лет каторги и после одиннадцати лет пребывания в Сибири высочайшую милость – перевод рядовым на Кавказ с секретным за ним наблюдением.
На Кавказе и познакомился с ним опальный Лермонтов, отбывавший первую ссылку. Назимов раскрыл перед поэтом сокровенную летопись тайных обществ.
Они и теперь встретились так, словно только вчера рассказывал Назимов: «Я требовал, чтобы в конституции были даны серьезные гарантии против восстановления бесчеловечного деспотизма. Я предвидел, что и конституционный царь, вожделея тирании, может опереться на недовольных новым правлением или прибегнуть к помощи иностранных держав… Я ссылался на историю народов, полную вероломства правителей…»
Так говорил тогда человек четырнадцатого декабря о прошлом и, словно не было трех лет разлуки с Лермонтовым, продолжал сегодня:
– Когда мы читали ваши стихи, Михаил Юрьевич, посвященные памяти Саши Одоевского, сильнее билось сердце. Нет, не напрасны были наши жертвы. Они станут уроком для людей будущего. Помните, как отвечал Одоевский Пушкину на его стихи, посланные к нам в Сибирь:
Назимов помолчал, отдаваясь воспоминаниям.
– Ну, расскажите, Михаил Юрьевич, что слышно о Секретном комитете по крестьянским делам?
– Как? И сюда дошли вести об этом таинственном комитете? – удивился Лермонтов.
– О, мы ловим каждое о нем слово и ждем решений, о которых мечтали в молодости!
– Пустое, Михаил Александрович! – отвечал поэт. – О комитете в Петербурге уже перестали, пожалуй, и говорить…
Назимов недовольно посмотрел на поэта.
– Узнаю ваш саркастический взгляд и неверие, – сказал он, – но ведь жизнь-то идет вперед! Не говорит ли об этом самое учреждение комитета?
– Мне тяжело разочаровывать вас, Михаил Александрович. – Лермонтов говорил мягко, словно боялся причинить лишнюю боль. – Неужто вы думаете, что государь…
– Дело не в государе. Создается общественное мнение.
– Оно представлено теми, – продолжал Лермонтов, – кто владеет рабами и никогда не поступится своим правом.
– Но есть же люди и среди дворян! – воскликнул Назимов.
– Не люди, дорогой мой, а мертвые души…
Встретив недоуменный взгляд Назимова, поэт объяснил:
– Я имею в виду новую поэму Гоголя, о которой он сам поведал мне в Москве.
Разговор перешел на Гоголя. Потом Лермонтов подробно рассказывал о жизни в столицах. Чем больше рассказывал он, тем мрачнее становилась нарисованная им картина. Пошлость и пустота, добровольное раболепство и угодливый страх перед каждым квартальным, продажная бездарность и беспощадное гонение на честную мысль…
– Вот, Михаил Александрович, картина того, как слагается у нас общественное мнение. Кто же поверит в Секретный комитет? Право, приличнее бы именовать этот комитет сказкой для детей…
На следующий день они встретились снова. Назимов был мрачен и заметно под хмельком.
– Кажется, я немного пьян, – начал он. – А кто в этом виноват? Вы! Поэт, не способный подняться над землей на крыльях всепобеждающей мечты.
– Увы, Михаил Александрович, – отвечал Лермонтов, усаживая Назимова, – ненадежны эти крылья…
– Молчите, циник! Лучше рухнуть на землю с высоты и разбиться, чем ползать на четвереньках.
– Мужественные люди не говорят о смерти, Михаил Александрович!
– А если слишком много смертей было в нашей жизни?
– Палачи думают иначе. – Поэт подошел к Назимову. – И каждая смерть будет их новым торжеством…
– Тем скорее постигнет их кара небесная!
– Бог не вмешивается в русские дела… может быть, потому, что невозможно разобраться в нашей неразберихе, взирая с небесной высоты.
– Но кровь-то, пролитая палачами, вопиет к небу!
– Если только там кто-нибудь есть…
Назимов встал, покачиваясь. Глаза его блуждали.
– Каждый год, – сказал он тихо, – когда приближается день смерти Рылеева и его товарищей, я схожу с ума. И боюсь оставаться один. Ведь я был единственный узник, кто из окна каземата видел виселицы и казнь…