– Так определило время, Алексей Васильевич. Чаадаев один из первых заговорил о мрачной ночи на Руси, и за то честь ему и слава. Но за свет-то принял он католическое мракобесие. Вздумал же умный человек спасать Русь с помощью римского папы!

– Он мне рассказывал, как с ним Пушкин спорил. А между прочим и такое вспомнил: когда у вас была напечатана о Пушкине статья, Александр Сергеевич прочел ее с большой охотой, а потом прислал Чаадаеву номер своего «Современника» для вручения вам в собственные руки. Приказал, однако, не сказывать, что прислан тот гостинец именно для вас.

– Свято помню я каждое доброе слово, сказанное обо мне Пушкиным и дошедшее до меня из верных рук. – Белинский весь просветлел. – Ну что еще сегодня у Плетнева было?

– Не очень много придется сказывать. Все там, у Петра Александровича, профессора Плетнева, по старине идет – тихо и благолепно. Журчат речи ручейками, а из берегов, сами знаете, никогда не выходят. Я раньше в таких высоких собраниях в молчанку играл, а теперь, ей-богу, разговариваю. – Он хитро покосился на собеседника. – Научился, Виссарион Григорьевич! Когда из Воронежа сюда едешь, думаешь – окунешься в кипяток страстей, в головоломный омут жизни. Какое там! Наши прославленные писатели очень даже тихо живут. Вот разве с его превосходительством Василием Андреевичем Жуковским малость попал впросак… Поинтересовался Василий Андреевич моими занятиями, а я ненароком взял да и брякнул про философию. Очень, мол, интересуюсь.

– Эк вас угораздило! – Белинский улыбнулся, предчувствуя какой-то неожиданный пассаж.

– Да ведь, ей-богу, к слову пришлось, – оправдывался Кольцов. – А Василий Андреевич, гляжу, поморщился, словно колика его взяла. «Брось-ка ты, говорит, философию к черту! – Представьте, каким словом выразились! – Философия, говорит, это жизнь, а немцы дураки…» Как это понять?

Белинского разобрал смех.

– А вы бы, Алексей Васильевич, – говорил он, едва переводя дух, – поучение со смирением приняли. В самом деле, на что русскому мещанину философия? Этак он еще в бога верить перестанет. А Василий Андреевич за этим неотступно наблюдает, а равно и за нравственностью простолюдинов… Так, значит, и объявил безоговорочно, что немцы дураки? А вот вам бы и спросить: почему же сам-то Василий Андреевич наводняет Русь немецким романтическим туманом – и привидениями, и рыцарями, и морскими девами, и черт его знает еще чем? Или тоже для того, чтобы философией на Руси не занимались? Но не отвоюют немецкие рыцари запретного царства разума от русских людей. И пленительный талант стихотворца Жуковского не поможет. Да и то сказать, разные есть у нас поэты. Василий Андреевич к божьему промыслу взывает, а Лермонтов людей с Демоном-разрушителем знакомит. Впрочем, кто же не поймет: суть-то везде одна – не в небесных, а в земных делах…

– А что, Виссарион Григорьевич, – несмело спросил Кольцов, – из новой вашей статьи о Лермонтове есть что-нибудь готовое?

– Нету… и так допоздна с вами, полуночник, засиделись. На покой пора!

Кольцову было отведено место в комнате, которая служила Белинскому столовой и приемной. Хозяин отправился в кабинет. Он лег не сразу. По привычке переглядывал рукописи. Из-за двери слышно было, как укладывался гость. Алексей Васильевич неуверенно, словно подбирая мелодию, тихо напевал:

Быстры, как волны, все дни нашей жизни.
Что час, то короче к могиле наш путь…

Белинский прислушался.

– Чья песня?

– Не песня, Виссарион Григорьевич. Лажу голос к стихам покойного друга моего Серебрянского, да вот прибрать никак не могу. А непременно надо этим стихам песней обернуться.

– За Серебрянского не поручусь, – ответил Белинский, – а вам, Алексей Васильевич, пророчествую: ваших стихов ни один музыкант не обойдет. Песню Глинки на ваши слова знаете?

– Как же! – живо откликнулся Кольцов и вошел в кабинет. – Слушаю мои стишонки и дивлюсь: иначе-то и спеть их, оказывается, нельзя.

Алексей Васильевич несмело напел:

Если встречусь с тобой
Иль увижу тебя —
Что за трепет, огонь
Разольется в груди…

– А коли хвастаться, – продолжал он, оборвав пение, – еще скажу: помните мое подражание Пушкину:

Пленившись розой, соловей
И день и ночь поет над ней…

В Москве и к этим стихам музыку приладили. Поеду назад – обещали нотами снабдить.

– Поверьте, и в Петербурге многие охотники на вас найдутся.

– Диво дивное! – Кольцов развел руками. – А я все себя спрашиваю: когда же ты, Алексей, настоящую песню да в полный голос споешь? И опять же о Лермонтове неотступно думаю: вот богатырь певец! Слова у него мыслям покорно служат, а музыка на придачу помогает. У Лермонтова, Виссарион Григорьевич, каждый стих можно спеть. Душа сама голос кажет.

– Ну, спать, спать! – сурово сказал Белинский.

– Ох, Виссарион Григорьевич, как же спать, коли каждый час могу у вас разума прихватить! Вот вернусь в Воронеж, тогда только и смотри, как бы не заснуть непробудным сном. – Он посмотрел на рукописи Белинского, аккуратно лежавшие на конторке. – Сдается мне, есть кое-что новенькое о Лермонтове. Не может не быть.

Белинский ничего не ответил. Но и Кольцов не отступился:

– Я так, Виссарион Григорьевич, разумею, в том и сила Лермонтова, что, сдружась с ним, никто уже не задернется пологом от жизни и на полатях от нее не спрячется.

Белинский улыбнулся.

– А вы говорите, что рифмы вас прочь от прозы гонят! Дай бы бог нашей прозе такими красками блистать.

Алексей Васильевич боялся теперь только одного – как бы снова не вспомнил Белинский о позднем времени. И нашел ловкий ход.

– Виссарион Григорьевич, – сказал он, – коли зашел у нас такой важный разговор, позвольте, я свежий самоварчик вздую.

Белинский глянул на него, всплеснул руками и залился смехом.

– Да как же вы, Алексей Васильевич, на божьем свете жили бы, если бы прежде вас люди самовар не выдумали?

– А не было такого на Руси, чтобы жить без самовара, – отвечал, посмеиваясь, Кольцов.

Должно быть, в эту ночь Белинскому захотелось до конца поделиться мыслями, которые он вынашивал.

– Пора мне, – сказал он, – публично и ясно отречься от прежних заблуждений. Для начала нигде лучше этого не сделаю, как в статье о «Стихотворениях» Лермонтова.

Виссарион Григорьевич покосился на свою рукопись, перелистал исписанные листы.

– Только чур меня, полуночник! – сказал он, улыбаясь. – Чай не затевать! Тогда извольте, кое-что прочту.

– «Что действительно, то разумно, – читал Белинский, – и что разумно, то и действительно: это великая истина, – он возвысил голос: – но не все то действительно, что есть в действительности, а для художника должна существовать только разумная действительность».

– Разумная, Алексей Васильевич! И в этом беспощадный приговор разума всем нашим порядкам…

Белинский хотел что-то еще сказать, однако снова обратился к рукописи:

– «…для художника, – повторил он, – должна существовать только разумная действительность. Но и в отношении к ней он не раб ее, а творец, и не она водит его рукою, но он вносит в нее своя идеалы и по ним преображает ее».

– Вы слышите? – обратился он к Кольцову и еще раз бодро, уверенно повторил: – Преображает!

Глава четвертая

«Милый Алеша… Не знаю, что будет дальше, а пока судьба меня не очень обижает: я получил… отборную команду охотников… это нечто вроде партизанского отряда… Вот тебе обо мне самое интересное».

Поручик Лермонтов опять вернулся из экспедиции в крепость Грозную. В походе он и принял команду над партизанами. Отчаянные смельчаки получили командира себе под стать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: