– Кланяюсь вашему философскому филистерству, Егор Федорович! – с горькой усмешкой сказал Белинский. – Поучали вы нас, что дисгармония есть условие будущей гармонии. Может быть, это и усладительно для меломанов, но уж, конечно, не для тех, кому суждено выразить участью своей идею дисгармонии… Не хочу я счастья, если не буду спокоен насчет участи каждого из моих братьев по крови… Я сейчас только расстался с Лермонтовым, – оборвал речь Белинский.

– Что с ним?

– Сызнова высылают на Кавказ…

В кабинет вошла Наталья Александровна. Она была внешне спокойна, только в глубине глаз застыла неутолимая печаль. В доме Герцена оплакивали смерть новорожденного ребенка. Сама Наталья Александровна плохо поправлялась после пережитого. А впереди ждала новая ссылка. К ней готовился Герцен, с тревогой взирая на жену. Русское самодержавие казнило ее дитя. Оно надломило ее собственные силы.

– Наташа, – сказал Герцен, – не нам одним грозит изгнание. Представь, Лермонтова сызнова отсылают на Кавказ.

А поручику Лермонтову не дали более ни часа отсрочки. Второе издание романа еще только печаталось. «Демон», не одобренный в Зимнем дворце, лег в письменный стол. Уезжая, поэт подвел последний итог:

Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ.
Быть может, за хребтом Кавказа
Сокроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей…

Поэт, написавший «Родину», теперь рассчитывался за оскорбленную отчизну со всероссийским квартальным. Но глашатаю едких истин негде было укрыться ни от всевидящего глаза, ни от всеслышащих ушей.

Молчат небранные струны

Глава первая

В окна комнаты на улице Strada Felice № 126, в которой живет в Риме русский синьор Николо, заглядывает летнее солнце. Все плотнее и плотнее приходится закрывать внутренние ставни. Все раньше встает Николай Васильевич, чтобы успеть поработать в утренние часы.

Под вечер, когда зной спадает, он диктовал «Мертвые души» своему сожителю. Казалось бы, москвитянам повезло. Посланец их Панов, который приехал и поселился с Гоголем, начал переписку поэмы набело. Москвитяне могли бы знать каждую новую мысль, каждое новое слово писателя. Но ненадежен оказался молодой москвитянин. Он запутался в чарах какой-то синьориты и, испив кубок восторгов и огорчений, который поднесла ему пылкая, но легкомысленная дева, бежал из Рима в Берлин.

Переписка поэмы остановилась. В квартире, занятой Гоголем, освободилась комната.

Недолго, правда, пустовала комната, смежная с той, в которой обитал творец «Мертвых душ». Да и то сказать – кто из русских не согласился бы поселиться здесь, чтобы присутствовать при завершении дела, о котором знает и которого ждет вся грамотная Россия!

Но нелегко проникнуть в эту комнату, в верхнем этаже дома № 126 по улице Strada Felice. Ревниво хоронится от любопытных глаз Николай Васильевич. После печального опыта с москвитянином Пановым еще недоверчивее смотрит он на любопытствующих соотечественников. А работа не может больше ждать. Надо готовить поэму для печати.

В это время, весной 1841 года, и появился в Риме молодой человек, прибывший из Петербурга. Гоголь знает Павла Васильевича Анненкова давным-давно, еще по петербургским встречам. Анненков тоже причастен к словесности – он связан с «Отечественными записками». Правда, именно это обстоятельство и могло бы помешать молодому человеку проникнуть к писателю, который более всего боится сейчас непрошеных вестовщиков. Но Гоголь сохранил об Анненкове благоприятное впечатление. Павел Васильевич умен, нетороплив на слово, образован и не по возрасту обстоятелен. К тому же Анненков присутствовал на той вечеринке, на которой Гоголь прочел когда-то своим петербургским приятелям начало «Мертвых душ».

И вот новоприбывший молодой человек поселяется в доме № 126, в невзрачной квартире, которую он решительно предпочел бы всем римским дворцам.

В открытые двери из его комнаты видны рабочая конторка Гоголя и круглый стол, за которым Павлу Васильевичу суждено переписать под диктовку долгожданную в России поэму.

По условию, автор и будущий переписчик сходятся только в часы, назначенные для переписки «Мертвых душ». В остальное время каждый живет по-своему.

Но жить рядом с Гоголем! Это значит – бродить с ним по улицам Рима. То обратит Гоголь внимание спутника на какого-нибудь рыжего капуцина, то двумя-тремя штрихами нарисует биографию прошедшего мимо аббата – и как живой останется в памяти этот изнывающий от жары толстяк, лакомка и сластолюбец, потревоженный кем-то из паствы для исполнения священнических обязанностей.

Жить рядом с Гоголем! Это значит – сопутствовать ему в сады Саллюстия или на виллу Людовизи, – пусть пришли путники невпопад и привратник, свято хранящий свой покой, останется глух к отчаянному стуку в решетчатые ворота…

Неудачу похода сторицей искупит трапеза с Гоголем в шумной таверне под вывеской «Заяц». Но еще по пути туда Николай Васильевич вдруг остановится у какой-нибудь лавочки лимонадника и, восхищенно глядя на украшения, которые этот прирожденный художник создал из зелени винограда и лавра, произнесет горячий монолог о том, что должно питать высокое уважение к самобытной фантазии народа.

У попутной кофейни Анненков выслушал подробное объяснение о необыкновенно хитрых ловушках для мух. Оказывается, Николай Васильевич не успокоился до тех пор, пока не дознался, что изобретение основано на изучении мушиных повадок.

Анненков посмотрел с удивлением, настолько факт показался ему ничтожным. Но Гоголь не шутил. Сметливость и остроумие народное, в чем бы они ни выражались, всегда были для него свидетельством народного величия. Другое дело, что из всех иностранцев, толпами наводнявших Рим, лишь один русский синьор Николо заинтересовался секретом итальянских мухоловок.

В таверне «Заяц» писатель обедал за длинным столом, за которым усаживались художники, иностранцы, аббаты, приезжие крестьяне и даже всамделишные, хоть и нищие, итальянские князья. Сосредоточившись над барашком или курицей, Гоголь, казалось, не принимал участия в шумных разговорах. Но вот, глядя на русских художников, к которым испытывал неудержимое дружеское влечение, Николай Васильевич медленно поднял глаза и начал, словно нехотя, речь. Живописцы слушают рассказ о том, какие пейзажи рисовал бы он сам.

– Я бы сцепил дерево с деревом, перепутал ветви… – и вдруг завершил свой воображаемый пейзаж неожиданным движением воображаемой кисти: – и бросил бы свет там, где никто не ожидает.

А потом, не меняя серьезного выражения лица, вспомнил о знакомстве с кардиналом Меццофоранти. Этот кардинал-полиглот поражал путешественников знанием русского языка. Но Гоголь разгадал секрет кардинала. И рассказ его превращался почти в театральную сцену. Николай Васильевич наклонился немного вперед, вертел в руках шляпу и, подражая манере католического сановника, медленно цедил сквозь зубы:

– «Какая у вас прекрасная шляпа… Прекрасная круглая шляпа… Круглая белая шляпа… Прекрасная круглая, а также белая шляпа…»

Секрет кардинала Меццофоранти в том и заключался, что, старательно обдумав русскую фразу, он долго держался за нее, выворачивая во все стороны, пока не соображал в уме следующую. Сам Меццофоранти мог бы позавидовать тем бесконечным импровизациям вокруг шляпы, которые создавал синьор Николо…

Жить рядом с Гоголем! Это значило – оказаться в каком-нибудь неведомом уголке Рима, в котором Вечный город являл всю свою непоказную, ревниво хранимую и нетленную красоту… Жить рядом с Гоголем! Это значило – часами любоваться вместе с ним Кампаньей и видеть, как не отрывает от нее пристального взора русский поэт. Это значило – каждый день видеть и познавать в Гоголе новую черточку, без которой, казалось, прежнее представление о нем было далеко не полным. Но черты эти являлись в таком множестве, что тотчас возникала новая мысль: никогда и не будет сколько-нибудь полным представление об этом удивительном человеке.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: