Утешно это сердцу красноармейскому, взбодрилась колонна, стройней пошла, еще крепче прижали к себе обессилевших здоровые, чтобы не упал кто, не достался злобству вражескому.
А что Темнику делать? Вот уж и околица. Рукой до нее подать. На ней все должно случиться. Там пуля вопьется в его измученное тело.
Пересекли тальниковый пояс, и вот уже нет пыли под ногами, а пружинит мягко вековечная трава-мурава, не кошенная ни разу, но и в рост не пущенная: тут ее и люди на хороводах праздничных топтали, и козы, к кольям привязанные, и телята. Пацаны здесь в лапту гоняли да в клек резались… Сколько всего видела и перевидела околица! И добра, и зла. Здесь и гармоники заливались, и солдатки мимолетным своим счастьем на траве наслаждались, и девки неразумные, доверчивые горькие слезы на нее лили… И в сабельной круговерти сходились здесь заступники с ворогами, обжигая нежность травную кровью своей горячей. Под пулеметными ливнями валились на траву околичную эскадроны белопогонные в гражданскую… Забываться только все то стало. Хороводы шумные да песни бодрые звучали здесь многие годы. Пока не пришла беда. И не ведала еще околица такой ярости, с какой бились красноармейцы малым числом с фашистскими варварами… Не приходилось ей стелить свои травы под ноги пленных мужей российских, не видела она и той жестокой подлости, какая должна была вот-вот произойти.
Темник покачнулся от кружения головы, начал падать и невзначай, непроизвольно вроде бы оперся на раненое плечо белокурого, тот ойкнул от боли, побледнел и тоже едва устоял на ногах. А колонна успела обойти несколькими своими звеньями замешкавшуюся тройку и потянулась дальше по околице.
— Вперед, джигиты! — выкрикнул Рашид. — Вперед!
Но сделали они всего несколько шагов, и Дмитрий Темник вновь закачался, остановившись. На этот раз не устоял на ногах. Кокаскеров поднял его, подхватил под руку цепко, поволок вперед; сделал он это, однако, нерасчетливо для белокурого, и тот, застонав от боли, повалился на траву. Темник упал рядом, прямо на раненое плечо белокурого; Кокаскеров нагнулся, чтобы поднять их обоих, не замечая будто, что колонна уходит все дальше и дальше, что теперь ее уже не догнать, что несколько раненых уже оглядываются со страхом и жалостью на отставших, а значит, обреченных. Кокаскеров напрягался изо всех сил, стремясь поднять своих побратимов. И прозвучал выстрел. В спину Рашиду Кокаскерову. Потом еще два. В белокурого. И в Темника.
Они уже не видели, как выбегали с причитанием простоволосые бабы с буханками хлеба и совали те буханки пленным красноармейцам, а конвойные, хотя и кричали на баб, но не стреляли в них, и те, осмелев, поволокли крынки с молоком, что особенно живительно было для давно не пивших людей.
Пленные торопливо, вначале с большой опаской, хватали и хлеб, и молоко, и другую снедь, что подавали им сельские женщины, и тут же спешили проглотить все доставшееся, ибо помнили, как всего сутки назад в таких же вот деревнях автоматные очереди прошивали и берущих, и подающих. Но здесь было все почему-то иначе, потому, осмелев, как и колхозницы, пленные передавали крынки по рядам, а хлебом, холодным мясом и картошкой набивали карманы, совершенно не пытаясь осмысливать, отчего так необычно ведут себя церберы, отчего они подобрели. А истинная подоплека происходящего была такой: погонят теперь их по негоревшим селам, где вот так же станут выносить им бабы хлеб и молоко, это подкрепит их основательно, и только совершенно обессилевших от потери крови примет родная земля, а остальных погрузят в товарняк и увезут в Германию, где раздадут по имениям, чтобы выжило из них как можно больше.
Ох как далеко еще было до подготовки фашистов к борьбе, как они через несколько лет назовут, «после 12-го часа», даже самые трезвые головы вряд ли думали о возможной расплате за агрессию. Понимание это придет намного позже, но гитлеровцы тогда старались максимально обезопасить своих агентов и обеспечить полное подтверждение разработанной легенды.
Колонна пленных миновала село, бабы еще долго вздыхали, отирая слезы, старушки истово крестились, моля бога не карать столь жестоко за малые прегрешения людские, не вести дело к концу света. Те, кто помоложе, упрекали богомолок в пустобрехстве: был бы, мол, бог, позволил он разве такое зверство — извел бы под корень фашистов-нелюдей.
— Иль сами изверги-то не грешны?! Сколь вон людей безоружных погубили?! Против бога это. Только что им от бога сделается? Вон морды какие откормленные, беда одна…
— Придет и им час судный! — не сдавались старушки. — Придет!
— Не от бога. Как сполчатся мужики наши, как озлобятся да власть наша их оружием в достатке снабдит — вот тогда суд свершится. Верный суд. Народный…
Сколько бы еще пререкались молодухи со старушками, только мальчонка конопатый, босоногий взвонился бешено в угрюмые речи:
— Живы они! На околице что! Стонут!
Не вдруг поняли мальчонку — слишком уж неожиданно требовалось изменить душевное состояние. Но вот выкрик-приказ:
— Бегим, бабоньки!
Юбки захлестали по ногам, волосы затрепались на встречном ветру. Старушки и те семенили на пределе своих сил за бойкими молодицами. Только две или три из них в дома повернули. За ведрами. И еще заведующая медпунктом Рая Пелипей, месяца за два до войны направленная сюда после фельдшерско-акушерской школы, побежала в обратную сторону, за бинтами и йодом. Рослая и тощая, длинноногая, как богомол, она легко неслась по травной улице с непроветренным еще запахом пота, крови и гноя. Быстро вытащила из-под кровати фанерный ящик, куда упрятала она бинты и медикаменты из медпункта, схватила медицинскую сумку и, добавив туда еще несколько бинтов, побежала широкошагно к околице.
Перегнала старушек, подбежала к плотному бабьему кругу и спросила, переводя дыхание:
— Как они?
— Живы! — радостно загалдели в ответ женщины. — Живы, соколики горемычные!
— Расступись тогда. Воздух им нужен!
Подождала, пока женщины не отпятились подальше, спросила строго:
— Вот так и будем торчать? Дело делать надо. Трое носилок нужно. На жерди одеяла нашить. На овин снесем. Оберегать миром станем. Еще, женщины, нужно по дороге пройти: вдруг кто еще жив остался? В лес их сразу. Там и тень, и от глаз подальше. Мертвых похоронить нужно. По-людски чтобы…
Она не вмешивалась в распределение обязанностей, — она распорядилась и начала осматривать, сколь тяжелы раны, нужно ли перевязывать сразу или погодить до места, где можно будет обработать их по всем правилам.
«Двое — выживут, — сделала она заключение после осмотра, — а вот этот, беленький, больно плох…»
— Водицы, касатка, принесла. — Запыхавшаяся старушка поставила эмалированное ведро, почти полное хрустальной ключевой воды. — Гляжу, побегли все, а без толку. Если живы, думаю, перво-наперво воды-спасительницы им потребно.
— Молодец, бабуля, — искренне поблагодарила Рая Пелипей расчетливую старушку и, смачивая марлевую салфетку, начала протирать ею лица раненых. Потом осторожно, чтобы не поперхнулись, попоила горемык.
От села уже бежали женщины с носилками. Быстро сделали и надежно: закрепили ватные одеяла на жерди проволокой и — бегом к околице.
Пока переносили раненых на гумно, пока медсестра обрабатывала раны, прибежал посланец от женщин, ушедших по дороге. Тот самый босоногий Вовка, что всколыхнул село криком: «Живы они!..» Трет кулаком глаза, от испуга округлившиеся. Шмыгает беспрестанно носом.
— Ну, что?! — спрашивают бабы. — Что?
— Изверги! — надрывно выдавливает мальчонка, явно повторяя услышанное от женщин. — Катюги смертные. Вся дорога как на бойне.
— Живые-то есть ли?!
— Есть. Двое еще. Дышат, стонут, только беспамятны. Пошибче бы, велели сказать, их к медичке…
Заторопились бабы, подхватив носилки, а медсестра не знает, как поступить; то ли со всеми вместе бежать, оставив раненых под опекой старушек, то ли самой на гумне оставаться. Подумавши, осталась. Слишком плохи все трое, но особенно — белокурый. Полный коллапс. Кровь бы ему сейчас перелить, да как это сделаешь? Остается одно: уколы. Камфорные. В сумке санитарной, слава богу, много ампул. Приготовлены для такого случая. Да и всем остальным камфора тоже не повредит.