— Трехречье — это же почти вся Маньчжурия. Всю, выходит, взбаламутили! — с возмущением воскликнул Богусловский, прочитав первые страницы показаний задержанного. — И главное — с ног на голову все поставили. Мы, видишь ли, нападаем!

— Ты читай дальше. Там еще интересней.

Вновь на самую поверхность выплыл Левонтьев со своими подручными. Начали они выбирать добровольцев для специальных групп, как их называли. Хороший кошт, авторитет: спецовеки — самые, значит, смелые и самые храбрые. За честь казачью идут на риск, чтобы вызнать, когда намечено для Красной Армии наступление. Уже создано несколько десятков таких групп. Где они сейчас — пленный не знает. Каждая группа сама по себе. Только Левонтьев и самые близкие ему люди знают.

— Языки, значит, им нужны. Ишь как дело поворачивают! Но верят же казаки! Как были беспросветно-темные, так и остались. Их понять можно. Нет, не простить, но — понять. А Левонтьева? Или не знает он истинных замыслов японских? Мы — знаем, а он-то — и подавно. Выходит, сознательно содействует захвату Сибири японцами! Где же честь?

— Честь?! Ему имение его бывшее спать не дает. На все они, левонтьевы всякие, готовы, лишь бы вернуть свое прошлое, прежнее положение господ. Не по-ихнему если что — в зубы. Помню я, не забыл и никогда не забуду, как измывался хозяин над нами, рабочими, чьими руками он мошну набивал, — с возмущением поддержал Богусловского Оккер. — А поднялась Пресня, я хоть и не мужиком еще был, а тоже с отцом — в бучу. Тут как тут жандармы и солдатня. Казаки еще. Не жалеючи стреляли. Вот этого им желательно. Такого житья. Чтоб по струнке все, чтоб — во фрунт!

— Не о том я говорю. Не оттого в недоумение прихожу. Когда бы о возврате своего имения пекся человек — иное дело. Противное оно, конечно, народу, познавшему свободу, привыкшему уже к ней, но ему оно желаемо. Он враг и поступает как враг. Его можно ненавидеть, его можно убить, но нельзя обвинять его в бесчестье. Презирать его нельзя. Бесчестен, кто Янусом двуликим предстает. Таких у нас самих изрядно еще. Притихли. Ждут своего звездного часа. Но во сто крат бесчестнее поступать по правилу: ни сам не гам, ни людям не дам. Преступно это, если по крупному счету. Преступно. Не вернут поместья господам дворянам ни фашисты, ни самураи. Лакеев из них сделают. Лизоблюдов. Хорошо это им, левонтьевым, ведомо.

— Надеются, должно быть. Во что-то доброе верят, — усомнился в точности вывода Богусловского Оккер. — Без веры как?

— Возможен лишь самообман. Чтобы подлость свою оправдать перед своей совестью, перед своей честью. Давайте, Владимир Васильевич, в прошлое глянем. Чем сильна была Россия? Единством своим в борьбе с захватчиками. А как размежевалась она меж князей, тут тебе и иго татарское. Гибли, в неволе спины гнули, пока не осмыслили: единым кулаком отбиваться надобно. Тогда и Куликово появилось. Тогда — и Угра великая. И Бородино тогда, и Чесма. Друг другу если в глотки вцепимся, — сможем ли совладать с силой темною, с ордой проклятущей?

— Параллели, Михаил Семеонович, не совместимы. Разве народ наш не поднялся от мала до велика? Тебе ли не знать: сын твой до срока ушел. Моя дочь радисткой становится. Или не видишь, как сибиряки с готовностью оружие в руки берут? Даже семейцы и те не в отказе. Это ли не показатель духа народного? А не захотели они — в тайгу подались бы. Их оттуда не выкуришь. Тех же, злобствующих антисоветчиков, кучка жалкая в сравнении с монолитом многомиллионным. Капля в море.

— Не скажи, Владимир Васильевич! Эмиграция — сила нешуточная. Особенно как фактор моральный. А в полицаи сколько подалось? Лютуют. Над своими же измываются, на утеху фашистам. Потирают те от удовольствия руки и трещат на весь мир о предателях наших. Теряется от этого наш престиж. Ох как теряется!

— Что я тебе скажу, Михаил: не рабочая у тебя закалка. Нет, не рабочая. Тебе все самому бы осмыслить, свой вывод сделать. А мы верим без прекословности всякой в торжество нашего правого дела. Да, есть у нас враги народа. Есть! Мэлов, твой преследователь, разве не жив еще? Притаился где-нибудь, принюхивается. И не только принюхивается, но и вредит. Мелко ли, крупно ли, но вредит. Да, есть у нас еще мэловы, оборотни, но не они диктуют нам свои условия. Народ в гегемонах ходит. Народ! — Побарабанил пальцами по столу, обдумывая главные слова, и решился: — Не знай я тебя много лет, мог бы подумать, что шаткая у тебя идейная закалка. Не сомневайся — очистится народ от мрази. На то он и народ!

— Не оспариваю главного утверждения, но хочу — прав ты, Владимир Васильевич — понять, отчего много предательства? Не готовы мы к этому были. Мы не только в монолит страны своей верили, но и в то, что немецкий рабочий не возьмет в руки оружие, против нас направленное. Где просчет? Где?

— Да нет просчета! Нет! Разрушит мир капитализма мозолистая рука рабочего класса. Это будет! Непременно!

Не понимали они друг друга. Оккер говорил о будущем, веря в торжество правого дела; Богусловский же оценивал сегодняшнее, пытаясь понять его. Богусловский не возражал Оккеру, да и что он мог возразить против того, во что тоже искренне верил? Но если Оккеру казалось все предельно ясным, то Михаил Богусловский на многое смотрел с сомнением, а предательство русского человека, кем бы он ни был, как бы люто ни ненавидел теперешний общественный строй России, осуждал и презирал. Что особенно удручало краскома Богусловского, так это значительность предательства. Он, имевший дело в основном с прямыми врагами, оценивал по ним всю белоэмиграцию. Бывших своих коллег, бывших товарищей.

— Как их земля носит?! Где у них честь?!

Не думал он тогда, что через два года его возмущение, его ненависть ко всему предательскому получат еще большую пищу: он станет бороться с оборотнями не заочно, через пограничную черту, а напрямую. И тогда совершенно утвердится он, с великой болью в сердце, что все те, кто потерял чувство Родины, кто не понял и не принял новой России, тот совершенно потерял честь и в конце концов стал падшим мерзавцем. И не узнает он всей правды, болезненной и сложной, не убедится он в неправоте своей. Она откроется потом, после Победы. Меньше люди станут говорить о тех, кто пошел за Власовым и Красновым (они получат свое, и — довольно им), а больше о добром, содеянном ради победы Советской России над фашизмом. Смело многие эмигранты плевали в лицо тем, кто предлагал им записываться в ряды РОА, зная, что могут получить за это пулю в затылок либо, в лучшем случае, концлагерь. Даже Деникин, этот известнейший антиреволюционер, не принял предложения фашистов встать на их сторону, а потом скрывался от ареста и расправы.

С первых же дней, как началась война, немощные старцы и старушки повытаскивали из обнищавших бюро самые дорогие фамильные драгоценности, с которыми не желали прежде, несмотря на многие лишения и даже голод, расставаться, без сожаления сдавали их в Фонд помощи Советской России. Для них она всегда оставалась Россией. Слово «Союз» никак не входило в их лексикон, да они не совсем и понимали смысл этого слова. Для них Россия, пусть даже чужая, непонятная, попала в беду, и они протягивали ей руку помощи. И не столь уж было важно, какой она была, эта рука, слабенькой или сильной, безмускульной или с добрым кулаком, — главное, далеко не все эмигранты возликовали, когда фашизм перешел советские границы. Одни пошли в РОА, другие — в ряды Сопротивления и стали его героями. Их имена узнают люди: княгиня Вера Оболенская, Кирилл Радищев — правнук Александра Радищева, Борис Вильде… Кстати, название этому патриотическому движению дал именно Вильде.

Сколько погибло известных и безвестных русских людей, сражаясь в рядах Сопротивления! Скольким были вручены советские ордена и медали!

Но до того дня, когда все это станет явью, еще было ох как далеко! А пока — реальность печальная. Пока Богусловский более ощущал противодействие белоказаков, чем помощь их. Доброжелателей встречалось единицы. Как были семеновцами, недобрая слава о которых и по сей день жива в Сибири, так и остались. Верят левонтьевым разным, идут по их указке на подлость. Пока белоэмигранты — враги. Коварные. Просвета пока не видно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: