Вот наконец долгожданный гул. Нудный, волновой. И команда:
— Орудие к бою!
Все уж и так на своих местах, но положена команда, значит, положена.
Ровно и мощно идут бомбардировщики. Потрепали их наши истребители, но, как всегда, не остановили. Сдвинули стервятники свои ряды, заполнив бреши, и — вперед. На Москву. Фюрер повелел сровнять ее с землей. А воля фюрера — воля нации.
— Огонь!
Заговорила басовито лесная поляна, и тут же отвалил десяток пикирующих бомбардировщиков от строя и понесся вниз. Затявкали захлебисто мелкокалиберки, а минуту спустя затарахтели и счетверенные пулеметные установки, кинжаля полосу перед налетчиками. Ухнула одна бомба, другая, и сжался Владлен от мысли, что вот сейчас упадет следующая рядом и — всё. Либо осколок шальной — в висок. Нет, он делал свое, положенное вроде бы исправно, но безотчетно. Он ни разу даже не задал себе вопроса, куда летят его снаряды. Он не видел, были ли сбиты фашистские самолеты другими орудиями или пулеметами — перед его глазами маячили лишь воющие, беспрерывным колесом пикирующие бомбардировщики. Ему слышались лишь разрывы бомб и градный стук врезающихся в землю осколков, хотя стрелял он по высоким самолетам, чтобы остановить их, не пустить дальше, а затем, когда это не удавалось, вдогонку, пока не принимала их на себя следующая противовоздушная полоса.
Бой затихая. Штурмующие позиции зенитчиков бомбардировщики тоже уходили один за другим на запад, на отдых, подгоняемые захлебистым тявканьем малокалиберок, а Богусловский продолжал ждать либо фашистской бомбы, последней, роковой, либо фашистского осколка.
— Все! Шабаш, братцы! Горючки тю-тю у энтих, — громко известил наводчик и еще радостней добавил: — Счастливый вы, товарищ лейтенант: никого из расчета даже не царапнуло! С таким командиром можно…
— Не командир я пока. Бой мимо меня прошел.
Нечасто командиры вот так, от сердца, говорят о себе подчиненным. Хоть трусит иной, но бодрится: храбрец, и все тут. Только разве от бойцов упрячешь бравостью поджатый хвост души?
— Верно, — согласился вполне серьезно наводчик. — Не все ладом выходило у вас. — И вполне искренне поддержал: — Но для первого, скажу честно, боя — больше чем сносно.
— Может быть, может быть… — опустошенно согласился Владлен, не находя сил подняться с сиденья.
Он бы так и сидел, неведомо сколько, не встрепени его сердитый девичий голос:
— Что, братцы-товарищи, мазали? Мы корректируем, а вы — ноль внимания! Приборы, что ли, испортились?
Владлен увидел вначале глаза. Возмущенные, сердитые, но не злые. Доброта как бы просачивалась через сердитость. И лицо, по-русски пухлощекое, тоже казалось приветливо-радушным. И уж совсем диссонировали с сердитым голосом льняные завитушки, опушком взвихренные по низу легонько сдвинутой набекрень шапки. Особенное же впечатление произвела на Владлена неуловимая элегантность девушки, хотя были на ней грубая стеганка, даже великоватая, такая же грубая синяя юбка до колен, кирзовые сапоги, и все же казенно-бездушная эта одежда не безобразила девушку, которая к тому же держалась очень уверенно.
С любопытством и каким-то непонятным еще самому восторгом смотрел Владлен на девушку, и ему очень не хотелось признаваться ей в трусости, но и кривить душой он тоже не мог. Поколебавшись, признался:
— Наверное, я во всем виноват. Первый раз в бою. Ну и…
Он грустно и виновато улыбался. Не как командир. А как школьник в учительской на разборе поведения.
— Так это вы — наш новый командир? Да?
— Пока нет. Вот когда вы перестанете серчать на мою плохую стрельбу, тогда… А зовут меня Владленом. — Поправился тут же: — Лейтенант Богусловский.
— А я — приборщица. Ефрейтор Чернуцкая. — И добавила: — Лида. Лида Чернуцкая.
Уловил Владлен Богусловский еще большую теплоту в искристых глазах девушки и смущенность. Зарделись и пухлые щеки. Но это вполне естественное состояние девушки, ибо говорила она с незнакомым юношей, красивым, чуть старше себя. Тронуло сердце Владлена, потеплело оно, и не понял молодой лейтенант в тот миг, что переступил он порог в иной мир — мир любви. Не вдруг тот новый мир станет безраздельным властелином его сердца и его разума — пройдут дни, пройдут недели, но первый лучик уже поманил в неведомое, волнующее, и он, этот лучик, больше никогда не ускользнет, не померкнет, даже в бою. На него поглядывая, станет Владлен подавлять робость души, стараться выполнять свои обязанности отменно, чтобы похвалила после боя Лида Чернуцкая.
Не так сразу такое свершилось. Но когда их орудие сбило самолет, она прибежала после отбоя и расцеловала наводчиков. Обоих. Владлену показалось, однако, что сделано это было ради него. Слишком уж пылали ее щеки.
После того боя он сказал комбату:
— Я готов принять взвод.
— Верно, готов. С богом.
Теперь лейтенант Богусловский и ефрейтор Чернуцкая чаще бывали вместе. Особенно им нравились ночные бои. Нет, для зенитчиков они не были боями, хотя все расчеты находились на своих местах, но действовали только одни прожектористы. Начиналось все, как обычно, с доклада радиолокаторщиков от Вязьмы: «Летят». Поволынят чуток противовоздушники в землянках, спешить-то еще нет нужды, портянки раз да другой перемотают, чтобы ловко и тепло было ноге, хотя пути всего ничего, к тому же торный он, на ощупь каждая неровность окопного дна известна; ушанки тоже не просто нахлобучат, а подровняют на голове, чтобы от бровей положенное расстояние осталось и звездочка по центру легла, — вот тогда, застегнув на все крючки полушубки и подтянувшись ремнем, выбирались бойцы под морозный звездный купол, шли к своим орудиям и ждали, когда там, впереди, начнет нарастать гул и резанут по небу прожекторы, зашарят меж звезд, то стремительно перескакивая с небосклона на небосклон, то по-черепашьи высвечивая метр за метром. И вдруг словно вздрогнет какой-нибудь из лучей, обхватив блеском своим фашиста, — тут уж крутись он, не крутись, но не унырнуть ему в темноту бездонную: как примагничены лучи. Передают один прожектор другому по трассе, пока «ястребок» наш не вынырнет на стервятника из темноты, не прошьет огненной очередью.
В такие моменты Лида переставала даже дышать, и Владлену становилось жаль ее, так близко к сердцу принимавшую чужое горе, чужую смерть. Не выдержал как-то, привлек ее к себе, прижал, отгораживая от жестокой реальности:
— Ничего не поделаешь — война…
Она не отстранилась, но Владлен не почувствовал ответной доверчивости. Так, словно к стенке прислонилась. Задето самолюбие. Владлен даже не хотел в следующую ночь быть рядом с ней, но она подошла к нему сама, и только начали прожекторы высвечивать фашистов — она прижалась к нему, прошептав повинно:
— Жутко боюсь. Сейчас их — из темноты…
— Глупенькая. Они же — фашисты.
— Я не о том. Мне не их жаль. Невест и жен ихних. Любимы они. А может, и сами любят?
Воистину женская логика! Как серчала в тот первый раз на него, Владлена, за плохую стрельбу, за то, что не сбит ни один самолет, но там разве не могли быть любящие и любимые? Нет, она не укладывалась в сознании Владлена как сентиментальная пацифистка. Она — из добровольцев. Сама пошла убивать. Защищаясь, убивать. Выходит, понимает все правильно. Патриотка, выходит. Отчего же вдруг жалеет врагов-захватчиков?
«Сама кого-то ждет? Беспокоится о ком-то?» — подумалось Владлену, и тоскливо стало ему вдруг рядом с этой уже, можно сказать, любимой девушкой.
Обнимать ее и знать, что она думает о другом, — такое Владлену казалось нелепицей, и он спросил прямо:
— Ты сама ждешь? Ты боишься за своего любимого?
Лида молчала, но Владлен почувствовал, как она, расслабленная, робкая, вдруг напряглась отчужденно. Он спросил еще настойчивей:
— У тебя есть кто?
— Не знаю. Похоже, да.
— Кто?
— Ты…
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Все шло, по пониманию Дмитрия Темника, прекрасно. Сам он матерел и, даже не замечая этого, стал стеснять всех, где бы ни находился. Если проводил совещание в своей землянке, казалось, будто он один чувствует себя вольно, все же остальные плотнятся у сырых стенок, тесно всем остальным. Если подходил к костру, какие любили мужики-партизаны разводить недалеко от базы на кургузой полянке, то словно нависал, прессуя его, над уютным молчаливым кружком. Если проходил чинно, с чувством достоинства по базе ради инспекции или просто ради общения с рядовыми бойцами, коих в отряде набиралось все больше и больше, всем становилось тесно. И только когда Темник уходил «в мир», к Пелипей, все вздыхали облегченно. Не замечал Дмитрий Темник, что становится неудобен ближним своим, но, если бы ему кто и сказал об этом, он, наверное, ответил бы теми же словами, какие бросил отец его, Дмитрий Левонтьев, брату своему Андрею в далекой, прокаленной солнцем азиатской пустыне: «Было бы мне ловко — остальные потерпят…»