— Я читал у отца первый пограничный устав. При Иване Грозном он писан. Это реликвия наша семейная. Какая главная задача ставилась перед сторожей? Увидеть врага и с максимальной скоростью оповестить ближайших воевод. Оповестить, заметьте. В бой не вступая. А дальше? Дальше вести супостата. Разведкой, как бы мы сейчас сказали, заниматься. Фланги полков оберегать. Не боем, однако. Разведкой опять же. Устанавливать, куда двигается противник. Чтобы воеводы, а бой им вести, могли верно распределить свои силы.

— Ну и ну! Я б такую, с позволения сказать, реликвию в печь выбросил. Или в музей бы отдал. На видное место пусть повесят, чтоб посмеялись мы все от души. Эко ловкачи! Удумали для себя роль. А царь, не разобравшись, до́лжно, подмахнул бумажку. Впрочем, для того времени — дело понятное. Понятием Родина не пахло тогда. Платили деньги — служил. Не перетруживаясь.

— Не скажите! Смог же народ иго сбросить? Смог. От Речи Посполитой оборонился? Да. Немцев и шведов побил на Балтике? Не враз, но побил. Наполеона прогнал…

— Не аргументы. Против ярма иноземного поднимались, когда уж совсем невмоготу. Хоть и постылая жизнь под царем и помещиком, но не в рабах. Вот в семнадцатом — тут все верно: сказал во весь голос свое слово народ. Жизней не жалеючи, бился. Если бы по-твоему, так никогда не завоевать бы победы. Схоронись за кустом и гляди, как враг шагает?! Нет, ни пяди земли не должны мы отдавать без боя. Ни пяди! Когда попадались мне, которые пятки смазывали — нет, дескать, где зацепиться в обороне, степь, дескать, вот за Волгой упремся, через Волгу не пропустим, — мне плюнуть им в лицо хотелось. А будь моя воля — и пули не пожалел бы. Куда бежим?! Когда остановимся?! Не по кустикам выглядывая, а грудью встанем, как и положено советскому воину. Родину он защищает! Родину вольную свою!

Обидно слушать Богусловскому напраслину. Не о том он говорил, не за драптактику ратовал; но и возразить хотелось, защищая пехотинцев: что они против танковых клиньев поделают с бутылками да ПТРами? Сам же Заваров видел, что всего-навсего одна батарея, к тому же зенитная, придержала врага. Танки остановились, а с пехотой легче управляться. А ну если фронт ощетинится орудиями, если воздух заполнят наши ястребки да бомбовозы, если танки силушкой своей навалятся? У самого робкого поприбавится смелости.

Только не стал он ничего этого говорить, — похоже, и так лишнее сказано. Вроде бы человек хороший, этот навязывающийся в духовные отцы майор, но все же — энкаведешник. Одно его слово — и прослывешь паникером. Еще и поклонником старорежимья. Куда как привлекательно! А какой разговор семейный без откровенности? Запаха тогда семейности даже не станет.

Лида еще пыталась хоть как-то степлить холодок, возникший, как ей понималось, вот так вдруг, беспричинно, но не артистка она и не дано ей, значит, упрятать за наигранным радушием свою огорченность искреннюю, без осуждения одного и другого, ибо не понимала она глубинной сути различия в оценке происходящего. Ей представлялись все противоречия пустячными, вовсе не важными, чтобы вдруг насторожиться в отношениях друг к другу. Нет, не под силу было ее молодому женскому уму распознать в словах командира полка трагическую ортодоксальность, которой уготована еще долгая роль топтальщика всего, что связано с доброй российской ратной, да и не только ратной, традицией, пусть даже разумной и очень полезной — ей виделась всего-навсего частность — так или не так использовала Россия пограничную охрану, а не тенденция — все, что за чертой прошлого, все антинародно. Ничего не было и не могло быть в отсталой царско-самодержавной стране, а русские люди — лентяи и недоумки, от коих и ждать-то ничего нельзя было. Что подал Запад — тем и жили. И будто шоры у ортодоксов на глазах — не хотят замечать, что на дореволюционном в основном оборудовании работают заводы и фабрики страны и долго еще будут работать. Очень долго.

Не по ней подобные головоломки, хотя не раз видела она в своем доме, как горячились отец и дядя, осуждая каких-то бездумных леваков, так их, неведомых ей людей, называл дядя, которые предлагали разрушить все уцелевшее от разрушительной гражданской войны, чтобы создать все новое, пролетарское. Тогда ей жаль было только кукол, старинных, от бабушки пришедших, теперь же — уютных посиделок, где все трое отдыхали, как ей виделось, душой и телом. Она хотела, чтобы ничего не менялось в этой уютности. Но что она могла поделать?

Разошлись они не сразу. Допили чай, продолжая разговор, только теперь уже иной: о предстоящих налетах, о дополнительных мерах по сохранению от них боезапаса и людей. Тут они были едины во мнениях, и, когда майор Заваров прощался с хозяином, все будто бы сладилось, улеглось.

Но это были их последние семейные посиделки. Ни Богусловский больше не приглашал командира полка, ни Заваров не напрашивался в гости, а тем более не заходил, как бывало прежде, без приглашения, просто на огонек.

— Не пойму, что вы не поделили? — недоумевала Лида, которой приятно было чувствовать себя хозяйкой дома, хлебосольной, доброй.

— И в самом деле, одно дело делаем, переправу оберегаем, — соглашался Богусловский. — Майор Заваров — человек честный. Без фальши. Все так. Но он искренне верит, что вполне можно сидеть на срубленном суку да еще и на дереве без корней. Переубедить я его, сейчас во всяком случае, не смогу, да и до этого ли теперь? Бить фашистов нужно.

Она пожимала плечами, думая украдкой от Владлена:

«Может, Владик прав. Резон только в чем: была ли армия российская разумно устроена, не была ли, разве от этого кому поплохеет?»

Она была такой же, как миллионы иных советских людей, над кем не довлела семейная традиция с глубокими корнями в ратное прошлое, и потому школьную естественную упрощенность истории воспринимала как истину, а не как трамплин для прыжка в неведомые глубины, как начало познаний, как толчок к осмыслению прошлого, через которое только можно уверенно взглянуть в будущее. Все это понимание придет к ней позже, когда вволю послушает она Богусловского-старшего в долгие зимние вечера, когда сама прочитает и первый пограничный устав XVI века, вначале лишь для того, чтобы не обидеть деда-генерала, но потом захватит ее новизна познаний, и станет она читать уже без внешнего нажима, а по потребности души все о российской армии, которая, особенно до Смутного времени, опережала западноевропейские по вооружению, организации и тактике на полсотню, а то и на сто лет. И поймет она тогда, что негоже, отсекая опыт предков, начинать все с нуля, двигаться ощупью в непролазной чащобе неведомого. Тогда она поймет, отчего ее Владик так неоправданно, как ей думалось теперь, стал избегать встреч с приятным во всех отношениях человеком.

Теперь же она просто смирилась, имея перед собой пример матери, которая никогда не упрямилась, предлагая то или иное свое мнение, а всегда, соглашаясь или нет с действиями мужа, поступала в соответствии с его желанием.

Никакой размолвки у молодой четы в те дни не случилось, и шли дни чередой, не очень-то легкие, но все же терпимые, хотя налеты вражеской авиации становились все упорней и зенитчикам по нескольку раз в сутки приходилось играть в открытую со смертью. Появились раненые, но теперь не Лида ими занималась — их сразу же переправляли на левый берег. Тем более что переправа работала исправно: ни в один из причалов прямого попадания не угодило (отменная работа зенитной батареи), а мелкие повреждения исправлялись быстро. С фронта доходили то тревожные, то ободряющие слухи. Командир полка, возможно, знал больше, но он все время был занят либо специально демонстрировал занятость; во всяком случае, они, кроме специальных информаций, связанных с их непосредственным взаимодействием, ничем больше не обменивались. Заваров даже поздравил Богусловского строго официально, когда узнал, что награжден тот Красной Звездой за бой у хутора и присвоено ему звание старший лейтенант. Только Лиду — ей выпала медаль «За боевые заслуги» — поздравил без сдержанности. Искренне.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: