«— Не бери за истину чужие мысли, — впервые серьезно, без снисходительности, упрекнул тогда генерал Богусловский сына, — а более того, не выуживай из них только то, что тебе по нраву. Плохо, если ты сознательно отмахнулся от оценки наших предков византийскими историками, на кои господин Карамзин тоже ссылается: храбры, но и добродушны. Пораскинь умом своим, сопоставь факты, тогда оценивай. Скажи, сын, чем оканчивались походы наших дружин на Царьград? Верно — победами. Ратными. И договорами о торговле. Не только нам, но и Константинополю выгодными. Проходило время, вновь нужда заставляла идти походом на Константинополь. А турки, когда он им мешать стал, как поступили? Или о рати татарской ты говорил. Да, побить ее побили и — «ура» давай кричать. А они, татары, оправившись, сколько еще веков злодеяли?..»
Судьба распорядилась так, что метались мысли Богусловского и горела его душа именно здесь, где лилась кровь его предков, стяжавших славу и России, и роду своему. Здесь полонила его пращура налетевшая изгоном сакма. Здесь летели с плеч казачьи головы в частых рубках с неверными, но и неверных секли бессчетно. Сколько народных сил брошено было сюда для обороны южных границ! От сох оторванные хлебопашцы рубили многоверстные засеки, ставили крепосцы и сторо́жи, копали волчьи ямы, и не оттого ли, что, отпугнув от Угры, не пошла русская рать по татарским станам с огнем и мечом? По-рыцарски благодушны? Может быть. Но кровь-то русская лилась полными реками, рынки восточные полнились русичами, полоненными в землях тульских, тверских, киевских, владимирских…
«Победим и — рады. А что́ потом — никого не волнует этот вопрос… Неужто и теперь не отомстим немцам за их злодейство?!»
Как гимн, как набат, как призыв к действию звучали слова недавно услышанной песни, которую так волнующе, до мурашек по спине, спел Бернес: «…кровь за кровь, смерть за смерть, в бой, славяне, заря впереди…» Как сплеталось это с его, Богусловского, состоянием духа, как верно отражало его умозаключение: только всепоглощающий огонь, только справедливо-безжалостный меч собьют спесь на многие века с высокомерных тевтонов!
Не один Богусловский думал тогда так, подобные желания были у многих тысяч бойцов и командиров, которые увидели воочию, что́ несет с собой фашизм, и перестали уповать на солидарность немецкого рабочего и крестьянина: они видели в каждом немце заклятого врага, и ненавистью полнились их сердца. Да попади они в те месяцы в Германию, никакие приказы, никакие кары не остепенили бы их, не отвели бы карающего их меча.
Никто тогда не думал, что все повторится, как и прежде, и что, более того, наш русский, советский солдат станет спасать гибнущих берлинцев в затопленном по приказу Гитлера метро, спасать ценой своей жизни; спасать, тоже ценой своей жизни, немецких детей и женщин — русский останется благородным рыцарем, а понятие советский сольется в западных странах, где пройдет победно наша армия, с понятием освободитель. И этим по праву станет гордиться народ наш.
Но все же зло, оставленное без должного наказания, не искорененное полностью, останется злом и будет оно висеть над нашей страной дамокловым мечом.
Но кому из тех, кто в феврале сорок третьего полнился желанием во что бы то ни стало отомстить за поруганную русскую землю, доведется дожить до этого и с великой горечью понять все это? Увы, не многим. Но в том и сила человека, что он живет надеждой, стремится к своей цели, оттого не часто всерьез задумывается о завтрашнем дне. О дне грядущем.
Вышел ординарец и набросил на запорошенные плечи Богусловского полушубок, а на растрепавшуюся от ветра голову — ушанку.
— Завтра работы много вам, — напомнил, как заботливая мать, ординарец. — Поспали бы. Чем теперь горю поможешь?
— Что верно, то верно. А работа? Как у всех она — вперед и вперед. Наверстывать упущенное.
Да, он уже твердо решил не пересматривать график движения, а, собрав совещание штаба и тыла дивизии, определить, как сподручней расчищать заносы на дорогах. В дом он вернулся, понимая полную бессмысленность торчания на ветру. К тому же он и успокаивался, ибо мысли его включились в новую работу, он уже сам начал искать возможные предложения для завтрашнего совещания. Стоило, однако, ему войти в комнатку и услышать хоть и сдержанный, но оттого не менее горестный вздох, как смятение, чувство вины, и своей, и всего мужского рода, вновь вернулись к нему. Машинально он поблагодарил ординарца, который приготовил ему постель, так же машинально укрылся полушубком, устало расправив ноги; он даже смежил глаза, собираясь уснуть, но вскоре понял, что сделать этого не удастся, потому не стал насиловать себя и дал волю мыслям.
Лишь к утру забылся Богусловский. Ушел в небытие. А вставать пришлась вместе со всеми. Усилием воли стряхнул с себя душевную вялость и велел ординарцу седлать коней. Ему следовало действовать, показывать пример бодрости, пример уверенности и настойчивости в преодолении тех препятствий, какие нагородила им стихия. Совсем не вовремя нагородила.
Ветер за ночь заметно утих, оставаясь все еще чувствительным. С неба, хотя оно, как и вчера, было плотно устлано серыми тучами, снег не падал, и лишь поземка неслась по сугробистой сельской улице, прорываясь сквозь изгороди, местами покосившиеся и порушенные, туда, за околицу, чтобы сугробиться в остистой непаханности ближних и дальних колхозных полей, будто специально для того, чтобы вволю народила хлеба застоявшаяся земля, когда разбросает по ней веерно, по-старинному, вызволенный из фашистской неволи хлебопашец.
«Развеет тучи, может, — ища в небе хоть малые прогалины, думал Богусловский. — Полегче станет».
Узнал бы кто из бывалых фронтовиков, о чем мысли начальника штаба дивизии, не удержался бы, по меньшей мере, от улыбки. А то и рассмеялся бы. Пока тучи да ветер — воздух чист от вражеской авиации. И значит, не ведает он о подходе крупного резерва, к тому же бомбить не бомбит.
Все верно. Только по непереметенным дорогам куда как спорей двигались бы полки, да и технику не пришлось бы бросать. Вот и угадай, что лучше, а что хуже.
Тракт и проселки уже жили, они двигались, и, как сразу же уловил Богусловский, не с вялой усталостью, как вчера, особенно к вечеру, а устремленно. Похоже, изменилось настроение людей за ночь. Виделось Богусловскому, что подхлестывает людей, торопит их какая-то новая сила. Определил ее с тоской в сердце:
«Месть».
Не лучшее человеческое чувство, но не в одной избе в ту ночь плакали бабы, обжигая сердца солдатские, молодые, полные мужественной силы, а раз творят нелюди зло, ответ один — месть.
Совещание Богусловский открыл просьбой:
— Прошу высказаться по вопросу ускорения темпа движения. Только, пожалуйста, конкретно и с максимальным учетом реальности.
Призыв этот не находил должного отклика до тех пор, пока не прибыл на совещание начальник тыла. В предложениях, правда, недостатка не ощущалось, и были в них добрые, рациональные зерна. Особенно приемлемым показался совет спе́шить всех командиров, кроме командования дивизии, а коней впрячь в волокуши. Сбить их из бревен не составит труда. На этом бы, пожалуй, остановились, но вот распахнулась дверь и через порог порывисто шагнул, обгоняя морозный пар, начальник тыла, статный командир в новенькой, опоясанной такими же новыми ремнями бекеше (умеют тыловики обеспечивать себя), смахнул папаху и, растирая закуржевевшие щеки и уши, заговорил густым баритоном:
— Прошу пардону за опоздание, но задержка вынужденная и радостная. Колхозницы указали нам два спрятанных в колке трактора. На себе, сказали, пахать станем, вы только гоните фашистов. Откопали мы их и теперь приводим в порядок. Делается и волокуша. Предполагаем утяжелить ее максимально и — двумя тракторами. До земли чтобы утюжить.
Вот так, сразу, сняты многие проблемы. Еще бы парочку тракторов (аппетит рождается во время еды) и пустить их обратно, к Ельцу. Технику брошенную вызволять. Только пока это — пустое желание.