— Что же все-таки сказал тебе доцент? — опять заговорила Нина Максимовна; она думала о своем, и ей непременно хотелось узнать, что сказал консультировавший мужа доцент. Она видела теперь болезненное выражение на лице Матвея Петровича, и ее волновало это.
— Потом, потом о доценте, — ответил Матвей Петрович, едва взглянув на жену, и ладонью слегка дотронувшись до ее плеча. — Вы помните Левина из «Анны Карениной»? — обратился он к Николаю, чувствуя потребность возобновить и продолжить именно тот разговор, начатый еще в кабинете.
— Да.
— Его изыскания, философский трактат о мужике?
— Да.
— Его споры с братом Сергеем Ивановичем? Да что говорить, я сейчас прочту вам.
Он сходил в другую комнату, кабинет, как она называлась, и сейчас же вернулся с томом Толстого.
— Слушайте. Ниночка, слушай и ты, это весьма любопытно: «Для Константина Левина деревня была местом жизни, то есть радостей, страданий, труда; для Сергея Ивановича деревня была, с одной стороны, отдых от труда, с другой — полезное противоядие испорченности, которое он принимал с удовольствием и сознанием его пользы. Для Константина Левина деревня была тем хороша, что она представляла поприще для труда несомненно полезного; для Сергея Ивановича деревня была особенно хороша тем, что там можно и должно ничего не делать». И вот дальше: «Сергей Иванович говорил, что он любит и знает народ, и что беседовал с мужиками, что он умел делать хорошо, не притворяясь и не ломаясь, и из каждой такой беседы выводил общие данные в пользу народа и в доказательство, что знал этот народ». А вот: «Для Константина Левина народ был только главный участник в общем труде, и, несмотря на все уважение и какую-то кровную любовь к мужику, всосанную им, как он сам говорил, вероятно, с молоком бабы-кормилицы, он, как участник с ними в общем деле, иногда приходивший в восхищение от силы, кротости, справедливости этих людей, очень часто, когда в общем деле требовались другие качества, приходил в озлобление на народ за его беспечность, неряшливость, пьянство, ложь».
Он закрыл книгу и обвел сидящих вопросительным взглядом.
— Ну и что? — совершенно неожиданно для Матвея Петровича сказала Нина Максимовна.
— Как «что»? Разве не ясно: два отношения, два взгляда на вещи. Это я для вас, батенька мой, — обратился он к Николаю, — как высмотрите на деревню и мужика? Чувствуете ли вы себя «участником с ним в общем деле», прониклись ли его мыслями и заботами или на все смотрите со стороны, как на картину, которая близка и дорога вам, но которая все-таки остается лишь картиной, лишь видимой и внешней формой жизни. Ведь в деревне произошли такие перемены, такое расслоение и объединение, что тут с налету не возьмешь. Тут понадобятся годы труда. А впрочем, не будем предварять. Мне надо почитать, хотя я ведь тоже не большой знаток и не судья в этом вопросе. Вот эпоха Петра…
За все время, пока сидели на кухне, Матвей Петрович наконец поднял стакан с чаем и отхлебнул глоток. Он чувствовал слабость, хотя все еще старался держаться бодро и говорить с Николаем; лицо его бледнело; он едва не уронил стакан, качнулся на стуле, чуть не упал, и Нина Максимовна, тоже бледная и озабоченная, увела его в комнату и уложила на диван.
«Что с ним? Да он же страшно болен!» — подумал Николай.
II
В какую-то минуту, заметив, что все смотрят на него, Егор почувствовал, что он здесь лишний, что всех пришедших проститься с покойником смущает его милицейский мундир. Особенно он увидел это выражение неприязни и отчужденности в глазах Настасьи, вдовы Ипатина. «Теперь-то уж чего, умер», — говорил ее взгляд, и Егор, подошедший было к столу и разглядывавший лежащего в гробу старика, пятясь, отошел к двери и уже издали, стоя почти у самого порога, в тени, продолжал смотреть на гроб и на чуть видное за краем гроба темное лицо покойника, удивляясь тому, что покойник — это тот самый странный старик, остановивший его утром на базарной площади и затем вместе с ним пришедший в отделение и молча сидевший в его кабинете. Осторожность, с какою старик присел тогда на край стула, огромная кожаная кепка, которую держал в руках, и сами руки, показавшиеся тогда Егору натруженными, желтыми и потресканными от работы, особенно пальцы, угловатые и расплющенные, и ногти, и весь болезненный вид старика — все это теперь живо предстало перед глазами Егора. Он случайно оказался в доме Ипатина. Он шел к Лаврушину, но когда проходил по Кордонной, вспомнил, что на этой улице живет Ипатин (он записал тогда его адрес), и ему захотелось зайти к старому человеку и спросить, для чего же он все-таки приходил в отделение; ему хотелось хоть как-то исправить свою вчерашнюю нерасторопность и невнимательность, но старик уже лежал в гробу. «Зачем все же приходил он?» — снова и снова задавал себе вопрос Егор, чувствуя, что между тем, зачем приходил к нему старик, и тем, отчего он умер, есть, наверное, или, вернее, должна быть, какая-то связь; ему так казалось, и он невольно направлял ход своих рассуждений на то, чтобы уяснить себе эту связь. Он перебирал в памяти подробности вчерашней встречи с Ипатиным, прислушиваясь и даже будто присматриваясь — еще и в силу профессиональной привычки — к движению своих мыслей и чувств, и уже не ощущал ни запаха сосновых стружек, всегда сопутствующего покойникам, потому что в гробы под белые покрывала насыпают стружки, ни запаха мертвого тела, уже около суток находившегося в комнате, ни нафталинного духа от черных шерстяных платков и черных широких старушечьих кофт и юбок, вынутых из сундуков и надетых по случаю, — все его внимание сосредоточивалось на одном: отчего умер старик? «Что может быть? Может быть, все естественно, все шло своим чередом, — рассуждал он, не в силах ответить на главное и уходя от главного. — Что может быть?»
— Ну, — услышал он неожиданный и негромкий возглас, раздавшийся за спиной, в самом проеме раскрытых дверей. — Привезли?
— Привезли.
— Слава богу. А краску?
— Все, все, Иван Прокофьич.
— Слава богу.
Привезли крест, сделанный из старых водопроводных труб, — это потом догадался Егор, когда вышел из комнаты и чуть не наткнулся на приставленный к стене дома высокий железный крест. Теперь же, оглянувшись и увидев говоривших мужчин, и заметив, как они тоже взглянули на него, на его милицейский мундир и погоны, — мужчины на секунду смолкли и затем, подталкивая друг друга, ушли на крыльцо, — заметив в их глазах уже знакомую ему настороженность, и поняв эти взгляды, и посмотрев на гроб и на стоявших вокруг и сидевших женщин, на вдову Ипатина Настасью, и уловив на ее лице то же выражение: «Теперь-то уж чего, умер», — уловив это выражение на лицах других, по-прежнему смотревших на него, — он повернулся и направился к выходу. Уже выйдя из избы и очутившись на улице, он все еще не мог отделаться от гнетущего впечатления. Он думал: «Надо идти», — но продолжал стоять у калитки; что-то еще удерживало его здесь, что-то еще казалось невыясненным, но что, Егор еще менее мог сейчас сказать себе, — что же? — чем в ту минуту, когда находился в комнате, у гроба.
— Отчего умер? — спросил он, повернувшись к сидевшему на лавочке пожилому морщинистому человеку и глядя сверху на его голову, покрытую редкими седыми волосами.
— Отчего в нашем возрасте умирают, — охотно отозвался сидевший. — От старости. Годы прошли, и умирать пора.
— Болел чем?
— Кто знает.
— Да, кто знает, — повторил Егор негромко и более для себя, относя это не столько к тому, о чем разговаривал сейчас, сколько к своим тревожным раздумьям: отчего умер Ипатин?
— Во-он трубу разобранную видишь? — Сидевший на лавочке протянул сухую руку, показывая на противоположную сторону улицы и приглашая Егора взглянуть туда, на что показывал. — Кирпич на крыше, во-он. Печь-то успел перебрать, а трубу не закончил. Нынче должен был, а оно вон как обернулось. Часом живет человек.
— Он что, печником был?
— Так ведь оно как сказать, был, не был, а класть умел. Да он ничем не гнушался, хоть печь сложить, хоть ограду выправить, — охотно продолжал, сидевший на лавочке старик. — Как это говорят: рука-то у него золотая, да и в руку медь не клади, о-о, брал так брал, ни капли своего не оставит.