— Заждались, — прерывая размышления Егора и размышления Николая, сказал Лаврушин, входя в комнату и неся в руках сразу и рюмку для Егора, и тарелку с нарезанным хлебом, и распечатанную банку крабов на этой тарелке рядом с ломтиками хлеба, и еще нож, ложку, вилку и желтый, будто уже наполненный лимонадом фужер. — Но кто же знал, что вы придете сегодня! Все, что есть, а в общем, неплохо, Неплохо, — продолжал он, расставляя все принесенное на столе и первой наполняя рюмку Егора из уже раскупоренной бутылки.
Николай, положив книгу на прежнее место, вернулся к столу; но в то время как он усаживался, двигая стулом, Егор поднялся и вышел из-за стола.
— Ты чего? — удивился Лаврушин.
— Извини, не могу.
— Чего так?
— Спешу.
— Куда? Уже вечер, скоро ночь, куда? Может быть, к девочкам? — добавил он, повернувшись к Николаю и чуть заметно и прищуренно подмигнув ему. — Если к девочкам, то возьми и нас, а если к одной… — Он опять посмотрел на Николая, ища у него поддержки и согласия со своими мыслями (Николай же только улыбался, принимая все за шутку). — Если к одной, то подождет. Будь же ты наконец современным, относись ты к этому просто. Поверь мне: девочки сами сейчас на свои любовные связи смотрят просто, по-современному.
— Оставь глупые шутки, — негромко и тем же строгим тоном, каким говорил «убери руку», произнес Егор, прерывая Лаврушина. «Только об этом, всегда об этом, — уже мысленно и с раздражением продолжил он, испытывая желание поскорее выйти отсюда и придумывая повод для этого. — Всегда одно и об одном: по-современному…»
— Да что с тобой сегодня на самом-то деле?
— Я к тебе по пути, на минутку. — Егор сказал противоположное тому, как все было. — К старику здесь одному шел, я к нему, а он уже в гробу, — и невольно чуть заметно усмехнулся.
— Не дождался, отдал концы.
— Не в этом дело.
— Убийство?
— Нет.
— Самоубийство?
— Не-ет.
— А что? В трех словах, любопытно.
— Все это…
— В трех словах, ну?
Нехотя и лишь потому, что Лаврушин уже не улыбался, и все в нем казалось серьезным, и в тоне, каким он настаивал, было выражено искреннее любопытство, Егор уступил просьбе и, обращаясь лишь к Лаврушину и не замечая Николая, рассказал все, что знал и думал о старике Ипатине, вставив в конце, что все же весьма странно и загадочно все это.
— Ипатин! — воскликнул Лаврушин. — Это не тот ли вахтер со швейной, что проходил у меня по делу? Где его дом, на какой улице?
— На Кордонной.
— Он! А зачем он к тебе приходил?
— Этого я как раз и не знаю.
— Он, понимаешь… Когда я взялся разбирать это дело, — ведь на фабрике было крупное хищение! — я сразу почувствовал, что охрана замешана. Так оно, кстати, и оказалось. Правда, не все…
— А Ипатин?
— Он непричастен, как теперь выяснилось, но я его проверял. Как всех вахтеров. У него собственный дом под железом, а на какие деньги построен? Какие могут быть у вахтера деньги? Так он к тебе, наверное, оправдываться…
— Значит, он непричастен?
— Нет. Да брось ты об этом старике, умер и умер, ну и что? Я знаю, все в порядке, все естественно, чего он тебе дался? Он судился и сидел; по запросу на него целый том пришел, в сейфе у меня, хочешь, приди полистай, чего там только нет! А-а, все они воры, жулики и дельцы. Садись, пропустим-ка лучше по рюмке, да хоть квартиру мою похвали, — докончил он, опять приглашая Егора к столу и преграждая ему дорогу к выходу.
Егору не хотелось оставаться, но в нем уже не было той решимости немедленно уйти, с какой он поднялся и вышел из-за стола. Он стоял, раздумывая, уступить или не уступить просьбе Лаврушина, и прикидывая в уме, не опоздает ли к Шуре; в конце концов, уступая настоянию Лаврушина, повернулся к столу и уже взялся было за спинку стула, но в это самое время увидел, что Николая за столом нет, что тот вновь стоит возле этажерки с книгами, стоит спиной к двери и к ним, Лаврушину и Егору, и перелистывает роман Толстого. Как только Егор увидел это — спину Николая и особенно его пиджак с разрезом, — не произнося «хлюст», он всем телом ощутил это выражение, и свое отношение к Николаю, и отношение к Лаврушину.
— Нет, не могу, спасибо, — сказал он, прощаясь и не протягивая руки Лаврушину. — Мне на дежурство, — тут же добавил он, чтобы Лаврушин больше не возражал и не задерживал его.
— Ты же говорил, в четверг.
— Перенесли на сегодня.
— Тогда в четверг приходи.
— Постараюсь.
Очутившись на улице, оглядевшись и зашагав по тротуару, опять быстро и размашисто, Егор почувствовал еще большее облегчение, чем в минуту, когда покидал избу Ипатина. Легкость эта происходила сейчас в нем от сознания того, что то промежуточное время, которое ему надо было чем-то заполнить и которое он заполнил так необдуманно и неудачно, кончилось, что теперь, уже не заходя никуда и не встречаясь ни с кем, он мог идти к Шуре и что ничто уже не могло отвлечь его от воспоминаний и размышлений о ней. В нем еще жило то лаврушинское, отравляющее «по-современному», но чем дальше он отходил от дома Лаврушина, тем приглушеннее звучало в нем это слово и тем сильнее возникала в душе его нежность к ней. «Какая она!» — снова говорил он себе, как говорил днем, вспоминая и думая о Шуре.
Он шел тем же путем, каким шел сюда, к Лаврушину, но он заметил, что идет тем же путем, только тогда, когда поравнялся с домом Ипатина и когда сквозь редкую решетчатую ограду увидел стоявших во дворе людей (стоявших так, как обычно стоят люди перед домом покойника), и увидел высокий железный крест, прислоненный к стене (этот крест был теперь выкрашен в темно-зеленый цвет, и рядом еще находился человек с банкой и кистью в руках), и увидел скамейку у калитки и старика на скамейке (тот был уже в телогрейке и сидел понуро, разминая в руках тоненькую папиросу), того самого старика, который так охотно разговорился в прошлый раз с Егором. Егор только чуть замедлил шаг, но не остановился. «К ней!» — звучало в душе Егора; он прошел мимо и удалялся, не оглядываясь, чувствуя себя обновленным и чувствуя все вокруг обновленным и чистым.
Хотя уже начинало темнеть, и трава на обочине, и дорожная колея — все сливалось, принимало один серый цвет, и дома, побеленные и непобеленные, одинаково смотрели темными окнами и крыши, не крутые, шиферные и железные, неразличимо темнели на фоне вечереющего неба, — хотя все было так, и на столбах еще не зажигались фонари, Егор, проходя мимо изб и обращая внимание на ставни, наличники, карнизы, хорошо различал на них узорчатую, кружевную деревянную вязь; он заметил и крышу дома с разобранной трубой, и в памяти живо встали слова, сказанные сегодня сидевшим на лавочке, у ипатинской калитки, стариком: «Часом живет человек». Егор повторил это выражение, вглядываясь в крыши и трубы, затем повторил слова, как бы отгораживаясь ими от того, что действительно мог бы теперь думать об Ипатине; но как раз потому, что он отгораживался, он все более погружался в размышления и воспоминания о нем.
Выйдя на проспект, он остановил такси; сидя в машине, поглядывая на мелькавших сбоку прохожих, и не замечая их, и не замечая зажигающихся витрин, думал о том же. Перед Егором снова возник вопрос: «Отчего умер старик?» И он принялся мысленно сопоставлять то, что знал сам об Ипатине, с тем, что услышал о нем сегодня от Лаврушина. Он повторял слова Лаврушина и вместе с тем, как говорил себе: «Проверяли, на какие деньги дом у него построен», — видел в воображении Ипатина, сидящего в кабинете, кожаную кепку на его острых, старческих коленях, согнутую папку в руках — это была домовая книга, — Егор вспомнил, что на изломе папки он тогда заметил и прочитал несколько букв: «Домо…» — и ему сейчас было понятно, зачем приходил старик; и робость и бледность Ипатина были понятны ему сейчас и даже то озлобление в глазах и на лице старика. В то время как Егор говорил себе, опять и опять повторяя слова Лаврушина: «К швейному делу, впрочем, старик, как выяснилось сейчас, непричастен», — он как бы входил в то состояние, в каком должен был находиться Ипатин, чувствуя обрушившуюся на него несправедливость. Егору казалось, что он понимает обиду старика и что умер Ипатин не от старости.