Он просидел долго, вглядываясь в ночь, и заснул, так и не решив ничего, а утром был вял, неразговорчив и мрачен. Он снова спросил у Алевтины Яковлевны, почему не видно Семена Петровича, где он, но, заметив ее удивленный взгляд, поспешно сказал: «Да, помню, к сестре уехал». Пойти ему было некуда, кроме школы, и он, надев белую рубашку, привезенную из города (подарок Даши), и засучив рукава по локоть, направился к знакомому, стоявшему на возвышении зданию школы. Он думал, что друзья начнут сейчас расспрашивать его о рукописи. Он как будто не хотел расспросов, но в то же время в глубине души ждал и желал их; они представлялись ему знаком, что работа его имеет общественное значение, что ею интересуются и что в конце концов он сам заметен этой своею работой на фоне своих школьных коллег.
«Я знаю, на что я способен», — говорил он себе, поднимаясь на крыльцо и входя в пахнущий краскою школьный коридор.
Из учительской навстречу Николаю вышел математик Клим Евгеньевич Саранцев.
— Николай Емельяныч! — воскликнул он, протягивая руку и здороваясь с Николаем. — Слыхали новость?
— Нет.
— Скоро с квартирами будем.
— Как?
— Жилые дома сельсовет закладывает для нас, педагогов, так что пишите заявление, коллега, советую. Пишите сейчас же, сразу, — назидательно докончил он. — Идите, идите, пока он там.
В учительской, куда вошел Николай, простившись с Саранцевым, кроме секретарши Гали, никого не было. Она сидела, как обычно, за маленьким столиком у двери, ведшей в кабинет директора.
— Здравствуйте, Галочка, — сказал Николай, проходя и присаживаясь на стул напротив нее. — Андрей Игнатьич у себя? — взглянув на дверь директорского кабинета, спросил он счастливо смотревшую на него Галю, хотя от Саранцева уже знал, что он здесь.
— Здесь. А вы что, тоже принесли заявление? — сказала Галя.
Она была в прозрачной нейлоновой кофточке, сквозь которую виднелись белые бретельки лифчика и комбинации и виднелась сама комбинация с белой кружевной нашивкой, которая обрамляла ее не очень высокую, не очень полную грудь. Ей казалось, что это было красиво, нежно и воздушно, и все ее счастье на лице было от сознания этой красоты и воздушности, на какую Николай теперь непременно должен был обратить внимание, и она ждала и готова была сейчас же перехватить его взгляд.
— Какое заявление? — чувствуя лишь веселое настроение Гали, но совершенно не замечая того счастливого выражения, какое было на ее лице, спросил Николай.
— На квартиру. Вы разве не знаете? Уже многие подали. Только что перед вами был Клим Евгеньич…
— Нет, Галочка, я еще не написал, — сказал Николай, прерывая ее и опять оглядывая дверь директорского кабинета.
«Войти? Нет? — между тем думал он. — Да, собственно, зачем я пойду, когда еще сам не решил, что мне делать».
Пока он размышлял, дверь отворилась, и на пороге появился низенький, с круглыми роговыми очками на глазах директор школы.
— Я отправляюсь в районный отдел народного образования, — ясно выговаривая каждое слово, как на уроке, сказал он, обращаясь к секретарше. — Прибыли? — спросил он затем, повернувшись к Николаю.
— Да, вчера.
— Когда к работе?
— У меня еще…
— Ну, отдыхайте, отдыхайте. Да, вы знаете нашу новость?
— Н-не…
— Не знаете, о-о, не знаете! Идемте, я спешу и потому на ходу расскажу вам, — сказал он, беря Николая под руку и увлекая за собой через всю учительскую к выходу.
Он говорил неторопливо, но, пока шли по коридору, где пахло свежей краской, успел рассказать все, что в общем-то было уже известно Николаю от Саранцева и Гали.
— Лиха беда начало, о-о, лиха беда начало, — уже на крыльце, отпуская локоть Николая, заключил он. — А пильщики работают, слышите? Работают, — повторил он, спускаясь с крыльца и оставляя Николая одного у школы.
Звуки работающих пил доносились до Николая. «Ж-жы, ж-жы», — ритмично, как музыка, плыло над редким школьным садом. Поверх невысоких молодых деревьев была видна и сама эстакада. Стоявшие наверху пильщики вскидывали пилы, отступали на какую-то известную им долю сантиметра, опять вскидывали и опять отступали: те, что находились внизу, были, как снегом, запорошены опилками и в такт верхним привычно и ловко нажимали на ручки. Ни работавшие внизу, ни верхние не только не обратили внимания на подошедшего к ним Николая, но даже, когда он стал смотреть на них, казалось, еще более сосредоточились на своем деле. Было видно, что они работают с удовольствием, и было красиво со стороны наблюдать за ними, особенно за Лешаковым, пожилым колхозником, которого Николай знал лишь потому, что о нем говорили: «Горел в танке!» Этот Лешаков как бы возглавлял все, держал ритм, как дирижер, вел за собой мелодию. Взмокшая косоворотка, прилипая к спине, подчеркивала мускулистость его еще нестарого тела.
«Одна линия, — подумал Николай, — допилят, и доска готова. Если бы так в каждом деле», — с горечью добавил он.
Он отошел от пильщиков, раздумывая, что ему делать теперь. Он направился к сельсоветской библиотеке, но она оказалась закрытой; прошел мимо магазина сельпо, возле которого в этот поздний утренний час стояло несколько старых женщин да трое мальчишек играли в бабки. У клуба, в тени, моторист и киномеханик ремонтировали движок, и Николай издали, пока шагал мимо них, наблюдал за ними; подняв пыль, проехали по улице машины, груженные прессованным в тюках сеном; из хозяйственного двора, на рысях, тарахтя и гремя, выкатили арбы, и Николай, остановившись, проводил их взглядом, пока они не скрылись в проулке, за бурьяном и плетнями. Возле правления колхоза стояли две оседланные лошади, одну из которых, агрономовскую чалую, Николай узнал, потому что весной, когда запахивали огороды, агроном приезжал на ней к Минаеву и просил снять жердевую изгородь, чтобы тракторист сразу, одним загоном, обработал несколько усадеб, но Минаев не согласился, был громкий разговор за амбаром, на задах, и Николай теперь вспомнил тот разговор, оставивший у него тогда неприятный осадок. «Зря он упорствовал, он был неправ», — подумал он сейчас о Минаеве.
За правленческой избою снова встретились Николаю арбы, но запряженные уже не лошадьми, а быками, и сидевшие на арбах мужики тоже казались степенными, неповоротливыми и медлительными; но уже не он за мужиками, а они, раскуривая цигарки, наблюдали за Николаем, праздно, в белой рубашке расхаживающим по деревне. Все были заняты делом, жизнь текла в том своем деревенском ритме, не быстрее, не тише, как она всегда протекала в Федоровке, и до и теперь, после приезда Николая; каждый что-то выполнял, над чем-то трудился, что имело общий и нераздельный с жизнью деревни смысл, и лишь не было никакого занятия для Николая. Он чувствовал это, и ему неприятно было безделье. Прежде, зимой, когда он готовился к урокам и спешил в школу, когда даже воскресные дни, не говоря уже о вечерах, были заполнены работой, он не замечал времени; теперь же было еще только около полудня, а он уже не знал, куда деть себя. Он вернулся домой и сел за рукопись, но лишь полистал несколько страниц и закрыл папку; достал для чего-то давно забытую им и не законченную диссертацию о петровской эпохе, но и эти пожелтевшие листки вскоре сложил и снова спрятал в самый дальний угол книжной полки. В конце концов, дождавшись Алевтину Яковлевну и пообедав, взял несколько книг и отправился в рощу, в тот самый березняк, который был хорошо виден с чердака амбара и на который он любил смотреть вечерами, отодвигая дощечки фронтона. В тени, на траве, перед небольшой полянкою, он пролежал почти дотемна, думая, перебивая свои мысли чтением и снова думая о своем; но он так и не решил в этот день главный и мучительный для себя вопрос: идти ему по России или нет?
Он не решил его ни на второй день, ни на третий и, чтобы не чувствовать себя праздным на деревне в эту жаркую летнюю пору, чтобы не быть у людей на глазах, уходил в рощу, к облюбованной уже им полянке, обкладывался книгами, но не читал, а лежал или сидел на траве и размышлял.